Обратная связь Главная страница

Раздел ON-LINE >>
Информация о создателях >>
Услуги >>
Заказ >>
Главная страница >>

Алфавитный список  авторов >>
Алфавитный список  произведений >>

Почтовая    рассылка
Анонсы поступлений и новости сайта
Счетчики и каталоги


Информация и отзывы о компаниях
Цены и качество товаров и услуг в РФ


Раздел: On-line
Автор: 

Мережковский Дмитрий Сергеевич

Название: 

"14 декабря"

Страницы: [0] [1] [2] [3] [4] [5] [6] [7]  [8] [9] [10] [11] [12] [13] [14] [15] [16]

   Каре не шелохнулось- опираясь на скалу Петрову, стояло, недвижное, неколебимое, как эта скала. Только в ответ на выстрел затрещал беглый ружейный огонь и раздался крик торжествующий:
   — Ура! Ура! Ура, Константин!
   И как вода превращается в пар от прикосновения железа, раскаленного добела, ужас государя превратился в бешенство.
   
   Не так давно, дети просили в подарок на день рождения машинку или куклу, сейчас они просят компьютер или нетбук. Ни что не стоит на месте, и младшее поколение желает идти в ногу со временем. Достаточно привлекательные цены на нетбуки может предложить любой магазин компьютерной техники.
   
   — Второе! Пли! — закричал он — и вторая пушка грянула.
   Облако дыма застилало толпу, но по раздирающим воплям, крикам, визгам и еще каким-то страшным звукам, похожим на мокрое шлепанье, брызганье, он понял, что картечь ударила прямо в толпу. Нож вонзился в тело.
   А когда облако рассеялось, увидел, что каре все еще стоит, только маленькая кучка отделилась от него и побежала в атаку стремительно.
   Но грянула третья, четвертая, пятая, и сквозь клубящийся дым, прорезаемый огнями выстрелов, видно было, как сыпалась градом картечь в сплошную стену человеческих тел.
   Мешала скала Петрова, но и в нее палили: казалось, что расстреливают Медного Всадника.
   А когда уже вся площадь опустела, выкатили пушки вперед и, преследуя бегущих, продолжали палить вдоль по Галерной, Исакиевской, по Английской набережной, по Неве и даже по Васильевскому острову.
   — Заряжай-жай! Пли! Жай-пли! — кричал Сухозанет уже осипшим голосом.
   — Жай пли! Жай-пли! — вторил ему государь.
   Удар за ударом, выстрел за выстрелом, — нож вонзался, вонзался, вонзался, а ему все было мало, — как будто утолял жажду неутолимою, — и огненный напиток разливался по жилам так упоительно, как еще никогда.
   Генерал Комаровский взглянул на государя и подумал, так же как давеча, внезапно-нечаянно: "Не человек, а дьявол!"
   
   ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
   
   Голицын стоял у чугунной решетки памятника, обернувшись лицом к батарее, когда раздался первый выстрел, и картечь, пронесшись с визгом над головами, ударилась вверх, в стены, окна и крышу Сената. Разбитые стекла зазвенели, посыпались. Два человека, взобравшиеся в чаши весов, которые держала в руке богиня Правосудия на фронтоне Сената, упали к ее подножию, и несколько убитых, свалившись с крыши, стукнулись о мостовую глухо, как мучные кули.
   Но толпа на площади не дрогнула.
   — Ура, Константин! — закричала с торжествующим вызовом.
   — За мной, ребята * Стройся в колонну к атаке! — командовал Оболенский, размахивая саблей.
   "Неужели он прав? — думал Голицын. — Не посмеют стрелять, духу не хватит? Победили, перестояли? Сейчас пойдем в штыки и овладеем пушками!"
   Но вторая грянула, и первый ряд московцев лег как подкошенный. Задние ряды еще держались. А толпа уже разбегалась, кишела, как муравейник, ногой человека раздавленный. Часть отхлынула в Галерную; другая — к набережной, и здесь, кидаясь через ограду Невы, люди падали в снег; третья — к Конногвардейскому манежу. Но пальба началась и оттуда, из батареи великого князя Михаила Павловича.
   Бегущие махали платками и шапками, но их продолжали расстреливать с обеих сторон. Люди метались, давили друг друга. Тела убитых ложились рядами, громоздились куча на кучу. И не зная, куда бежать, толпа завертелась, как в водовороте, в свалке неистовой. А картечь, врезаясь в нее с железным визгом и скрежетом, разрывала, четвертовала тела, так что взлетали окровавленные клочья мяса, оторванные руки, ноги, головы. Все смешалось в дико ревущем, вопящем и воющем хаосе.
   Голицын стоял не двигаясь. Когда московцы дрогнули и побежали, он видел, как вдали заколебалось уносимое знамя полка — поруганное знамя российской вольности.
   — Стой, ребята! — кричал Оболенский, но его уже не слушали.
   — Куда бежишь? — с матерной бранью схватил Михаил Бестужев одного из бегущих за шиворот.
   — Ваше благородье, сила солому ломит, — ответил тот, вырвался и побежал дальше.
   Пули свистели мимо ушей Голицына, сорвали с него шляпу, пробили шинель. Он закрыл глаза и ждал смерти.
   — Ну, кажется, все кончено, — послышался ему спокойный голос Пущина.
   "Нет, не все, — подумал Голицын, — что-то еще надо сделать. Но что?"
   Между двумя выстрелами наступила тишина мгновенная, и он услышал, как над самым ухом его слабо щелкнуло Открыл глаза и увидел Каховского. Взобравшись на каменный выступ решетки, он ухватился одной рукой за перила, а другой держал пистолет и взводил курок.
   Голицын оглянулся, чтобы увидеть, в кого он целит. Там, у левого фланга батареи, за клубами порохового дыма, сидел на белой лошади всадник Голицын узнал Николая.
   Каховский выстрелил и промахнулся. Соскочил с решетки, вынул другой пистолет из-за пазухи и побежал.
   Голицын — за ним. На бегу тоже вынул из бокового кармана шинели пистолет и взвел курок. Теперь знал, что надо делать: убить Зверя.
   Но десяти шагов не сделали, как валившая навстречу толпа окружила их, сдавила, стиснула и потащила назад.
   Голицын споткнулся, упал, и кто-то навалился ему на спину; кто-то ударил сапогом в висок так больно, что он лишился чувств.
   Когда очнулся, толпа рассеялась, Каховский исчез. Голицын долго шарил рукой по земле, искал пистолета должно быть, потерял его давеча в свалке. Наконец, бросил искать, встал и побрел, сам не зная куда, шатаясь, как пьяный.
   Пальба затихла. Выдвигали орудия, чтобы стрелять вдоль по Галерной и набережной.
   Он пробирался по опустевшей площади, между телами убитых. Сам как мертвый между мертвыми. Все было тихо — ни движения, ни стона — только по земле струилась кровь неостывшая, растопляя снег, и потом сама замерзла.
   Он вспомнил, что московцы побежали в Галерную, и пошел туда, к товарищам, чтобы вместе с ними умереть. По дороге на что-то наткнулся ногой в темноте; наклонился, нащупал рукой пистолет; поднял, осмотрел — он был заряжен — и для чего-то сунул его в карман шинели.
   Когда он вошел в Галерную, опять началась пальба — здесь, в тесноте, между домов, еще убийственней. Проносясь по узкой, длинной улице, картечь догоняла и косила людей. Они забегали в дома, прятались за каждым углом и выступом, стучались в ворота, но все было наглухо заперто и не отпиралось ни на какие вопли. А пули, ударяясь об стены, отскакивали, прыгали и не щадили ни одного угла.
   — Истолкут нас всех в этой чертовой ступе! — ворчал седой усач гренадер и по привычке вынул из-за голенища тавлинку, но тотчас спрятал опять, — должно быть, решил, что нюхать табак перед смертью грешно.
   — Кровопийцы, злодеи, анафемы! Будьте вы прокляты! — кричал в исступлении, грозя кулаком, тот самый мастеровой с испитым лицом, в тиковом халате, который проповедовал давеча о вольности, — и вдруг упал, пронзенный пулею.
   Чиновник, старенький, лысенький, без шубы, во фраке, с Анной на шее, прижался к стене, распластался на ней, как будто расплющился, и визжал тоненьким голосом, однообразно-пронзительным, — нельзя было понять, от боли или от страха.
   Толстая барыня в буклях, в черной шляпе с розаном присела на корточки и крестилась, и плакала, точно кудахтала.
   Мальчишка из лавочки, в засаленном фартуке, с пустой корзинкой на голове, — может быть, тот самый, что следил за Голицыным давеча утром, когда он ждал "минуты сладкого свиданья", — лежал навзничь, убитый, в луже крови.
   Рядом с Голицыным кому-то размозжило голову. "Звук такой, как мокрым полотенцем бросить об стену", — подумал он с удивлением бесчувственным.
   И опять закрыл глаза. "Да ну же, ну, скорее!" — звал смерть, но смерть не приходила. Ему казалось, что все его товарищи убиты, и только он один жив. Тоска на него напала пуще смерти. "Убить себя", — подумал, вынул пистолет, взвел курок и приложил к виску. Но вспомнил Мариньку и отнял руку.
   В это время Михаиле Бестужев, собрав на Неве остаток солдат, строил их в колонну, чтобы идти по льду в атаку на крепость. Заняв ее и обратив пушки на Зимний дворец, думал начать восстание сызнова.
   Три взвода уже построились, когда завизжало ядро и ударилось в лед Батарея с Исакиевского моста палила вдоль по Неве. Ядро за ядром валило ряды. Но солдаты продолжали строиться.
   Вдруг раздался крик:
   — Тонем!
   Разбиваемый ядрами лед провалился. В огромной полынье тонущие люди барахтались. Остальные кинулись к берегу:
   — Сюда, ребята! — указал Бестужев на ворота Академии художеств.
   Но прежде чем успели вбежать, ворота захлопнулись. Вынули бревно из днища сломанной барки и начали сбивать ворота с петель. Они уже трещали под ударами, когда солдаты увидели эскадрон кавалергардов, мчавшийся прямо на них.
   — Спасайся, ребята, кто может! — крикнул Бестужев, и все разбежались. Остался только знаменщик. Бестужев обнял его, поцеловал, велел отдать знамя скакавшему впереди эскадрона поручику и сам побежал.
   Оглянувшись на бегу, увидел, что знаменщик подошел к офицеру, отдал знамя и упал, зарубленный ударом сабли с плеча, а офицер поскакал с отбитым знаменем.
   
   ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
   
   — Ваше величество, все кончено, — доложил Бенкендорф.
   Государь молчал, потупившись. "Что это было? Что это было?" — вспоминал, как будто очнувшись от бреда, и чувствовал, что произошло ужасное, непоправимое.
   — Все кончено, бунт усмирен, ваше величество, — повторял Бенкендорф, и что-то было в голосе его такое новое, что государь удивился, но еще не понял, не поверил.
   Робко поднял глаза и тотчас опять опустил; потом смелее, — и вдруг понял: ничего ужасного, все как следует: усмирил бунт и казнил бунтовщиков. "Если буду хоть на один час императором, то покажу, что был того достоин!" И показал. Только теперь воцарился воистину: не самозванец, а самодержец.
   На бледных щеках его проступили два розовых пятнышка; искусанные до крови губы заалели, как будто напились крови. И все лицо ожило.
   — Да, Бенкендорф, конечно — я император, но какою ценою, Боже мой! — вздохнул и поднял глаза к небу: — Да будет воля Господня!
   Опять вошел в роль и знал, что уже не собьется, опять пристала личина к лицу — и уже не спадет.
   — Ура! Ура! Ура, Николай! — начавшись от Сенатской площади, докатилось, тысячеголосое, до внутренних покоев Зимнего дворца, — и там тоже поняли, что бунт усмирен.
   В маленьком круглом кабинете фонарике, выходившем окнами на Дворцовую площадь, молодая императрица Александра Федоровна сидела на подоконнике, молча, бледная, помертвевшая, и смотрела в окно, откуда видна была часть площади, покрытая войсками.
   Императрица Мария Федоровна, по обыкновению, болтала и суетилась без толку. Совала всем в руки маленький портретик покойного императора Александра Павловича, умоляя отнести его к мятежникам.
   — Покажите, покажите им этого ангела — может быть, они опомнятся!
   Тут же был Николай Михайлович Карамзин и князь Александр Николаевич Голицын.
   Карамзин выходил на площадь.
   "Какие лица я видел! Какие слова слышал! — вспоминал впоследствии — Вот нелепая трагедия наших безумных либералистов! Умрем, однако ж, за Святую Русь! Камней пять-шесть упало к моим ногам... Я, мирный исторьограф, алкал пушечного грома, будучи уверен, что не было иного способа прекратить мятеж".
   — А знаете, Николай Михайлович, ведь то, что здесь происходит, есть критика вооруженною рукою на вашу "Историю Государства Российского", — шепнул ему на ухо один из "безумных либералистов", еще там, на площади, и он потом часто вспоминал эти слова непонятные.
   Когда загремели пушки, Мария Федоровна всплеснула руками:
   — Боже мой, вот до чего мы дожили! Мой сын всходит на престол с пушками! Льется кровь, русская кровь!
   — Испорченная кровь, ваше величество, — утешал ее Голицын Но она повторяла, неутешная:
   — Что скажет Европа! Что скажет Европа!
   А молодая императрица, как упала на колени, закрыв лицо руками, при первых пушечных выстрелах, так и не вставала, замерла, не двигаясь, только голова дрожала дрожью непрестанною "Как лилея под бурею", — думал Карамзин.
   И потом, когда все уже кончилось, не прекращалось это дрожание, качание головы, как цветка на стебле надломленном. Сама его не чувствовала, но все заметили. Думали, пройдет Но не прошло — осталось на всю жизнь.
   В соседней комнате, за круглым столиком, сидел и кушал котлетку, под наблюдением англичанки Мими, маленький мальчик, круглолицый, голубоглазый, в красной, шитой золотом курточке, вроде гусарского ментика, государь наследник Александр Николаевич.
   Он первый услышал "ура" на площади, подбежал к окну и закричал, захлопал в ладоши.
   — Папенька! Папенька!
   В парадных залах дворца, сиявших огненными гроздьями люстр, золотой жужжащий улей смолк, когда вошел государь.
   "Не узнать — совсем другой человек такая перемена на лице, в поступи, в голосе", — тотчас заметили все.
   "Tout de suite il a pris de!! applomb *, — подумал князь Александр Николаевич Голицын — Пошел не тем, чем вернулся, пошел самозванцем, вернулся самодержцем"
   — Благословен грядый во имя Господне, — встретил государя, входившего в церковь, митрополит Серафим торжественным возгласом.
   — Благочестивейшему, самодержавнейшему государю императору всея России, Николаю Павловичу многая лета! Да подаст ему Господь благоденственное и мирное житие, здравие же и спасение, и на враги победу и одоление! — загудел в конце молебствия громоподобный голос диакона.
   "Да, Божьей милостью император самодержец Всероссийский! Что дал мне Бог, ни один человек у меня не отнимет", — подумал государь и поверил окончательно, что все как следует.
   
    * Как много в нем сразу появилось апломба (фр.)
   
   ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ
   
   "Крови боимся, без крови хотим. Но будет кровь, только напрасная", — вспоминались Голицыну слова Каховского. "Напрасная! Напрасная! Напрасная!" — стучало в больной голове его, как бред, однозвучно томительно.
   Лежа на софе, глядел он сквозь прищуренные, лихорадочно горящие веки на светлый круг от лампы под зеленым абажуром в полутемной комнате, на библиотечные полки с книгами, выцветшие нежные пастели бабушек и дедушек — все такое уютное, мирное, тихое, что сегодняшний день на площади казался страшным сном.
   Поздно ночью, когда все уже кончилось, унтер-офицер Московского полка, спасаясь от погони конных разъездов и пробираясь по глухим, занесенным снежными сугробами задворкам, у Крюкова канала наткнулся в темноте на Голицына, уснувшего между поленницами дров, окоченевшего и полузамерзшего; подумал, что мертвый, хотел пройти мимо, но услышал слабый стон, наклонился, заглянул в лицо, при тусклом свете фонаря узнал одного из бывших на площади начальников и доложил о нем Вильгельму Карловичу Кюхельбекеру, который находился поблизости с кучкой бежавших солдат.
   Голицына привели в чувство, усадили на извозчика, и Кюхельбекер отвез его к Одоевскому, с которым жил вместе у Большого театра Хозяина не было дома — еще не вернулся с площади.
   Узнав, что все товарищи целы, Голицын сразу ожил и, вспомнив обещание, данное Мариньке, — увидеться с нею в последний раз, может быть, перед вечной разлукой, — хотел тотчас ехать домой Но Кюхельбекер не пустил его, уложил, укутал, обвязал голову полотенцем с уксусом, напоил чаем, пуншем и еще каким-то декотом собственного изобретения.
   Голицыну спать не хотелось; он только прилег отдохнуть, но закрыл глаза и мгновенно, глубоко заснул, как будто провалился в яму.
   Когда проснулся, Кюхельбекера уже не было в комнате. Позвал — никто не откликнулся. Взглянул на часы и глазам не поверил: семь утра. Пять часов проспал, а казалось, пять минут.
   Встал, обошел комнаты — никого. Только в людской храпел денщик. Голицын разбудил его и узнал, что барин не возвращался, а Кюхельбекер со старым камердинером князя уехал искать его по городу.
   Голицын был очень слаб, голова кружилась, и висок болел мучительно, должно быть, от удара сапогом, во время свалки на площади. Но он все-таки оделся — только! теперь заметил, что шляпа на нем чужая, а очки каким-то чудом уцелели, — вышел на улицу, сел на извозчика и велел ехать на Сенатскую площадь. Решил — сначала туда, а домой — уже потом.
   Еще не рассвело, только небо начинало сереть, и снег на крышах белел.
   Чем ближе к Сенатской площади, тем больше напоминали улицы военный лагерь: всюду войска, патрули, кордонные цепи, коновязи, кучи соломы и сена, пики и ружья в козлах, караульные окрики, треск горящих костров; блестящие жерла пушек то показывались, то скрывались в дыму и мерцании пламени.
   На Английской набережной Голицын слез с саней — проезда дальше не было — и пошел пешком, пробираясь сквозь толпу. Но, сделав несколько шагов, должен был остановиться: на площадь не пропускали; ее окружали войска шпалерами, и между ними стояли орудия, обращенные жерлами во все главные улицы.
   По набережной ехал воз, крытый рогожами. Завидев его, толпа расступилась, стала снимать шапки и креститься.
   — Что это? — спросил Голицын.
   — Покойники, — ответил ему кто-то боязливым шепотом. — Царство им небесное * Тоже ведь люди крещеные, а пихают под лед, как собак.
   Зашептались и другие, рядом с Голицыным, и, прислушиваясь к этим шепотам, он узнал, что полиция всю ночь подбирала тела и свозила их на реку; там было сделано множество прорубей, и туда, под лед, спускали их всех, без разбора, не только мертвых, но и живых, раненых: разбирать было некогда, — к утру ведено очистить площадь Второпях, кое-как пропихивали тела в узкие проруби, так что иные застревали и примерзали ко льду.
   Воронье, чуя добычу, носилось над Невою черными стаями, в белесоватых сумерках утра, со зловещим карканьем. И карканье это сливалось с каким-то другим, еще более зловещим звуком, подобным железному скрежету.
   — А это что? Слышите? — опять спросил Голицын.
   — А это — мытье да катанье, — ответили ему все тем же боязливым шепотом.
   — Какое мытье да катанье?
   — Ступай, сам погляди.
   Голицын еще немного протискался, приподнялся на цыпочки и заглянул туда, откуда доносился непонятный звук. Там, на площади, люди железными скребками скребли мостовую, соскабливали красный, смешанный с кровью снег, посыпали чистым, белым и катками укатывали; а на ступенях сенатского крыльца отмывали замерзшие лужи крови кипятком из дымящихся шаек и терли мочалками, швабрами. Вставляли стекла в разбитые оконницы; штукатурили, закрашивали, замазывали желтые стены и белые колонны Сената, забрызганные кровью, испещренные пулями. И вверху, на крыше, чинили весы в руках богини Правосудия.
   А пасмурное утро, туманное, тихое, так же как вчера, задумалось, на что повернуть — на мороз или на оттепель; так же Адмиралтейская игла воткнулась в низкое небо, как в белую вату; так же мостки через Неву уходили в белую стену, и казалось, там, за Невою, нет ничего — только белая мгла, пустота, конец земли и неба, край света. И так же Медный Всадник на медном коне скакал в эту белую тьму кромешную.
   И все скребли, скребли скребки, скрежеща железным скрежетом.
   "Не отскребут, — подумал Голицын. — Кровь из земли выступит, и возопиет к Богу, и победит Зверя?"
   
   КНИГА ВТОРАЯ
   
   ПОСЛЕ ЧЕТЫРНАДЦАТОГО
   
   ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
   
   ГЛАВА ПЕРВАЯ
   
   — Революция — на пороге России, но, клянусь, она не проникнет в нее, пока Божьей милостью я — император Что ты на меня так смотришь?
   Бенкендорф таращил глаза, думая только об одном, как бы не заснуть Но трудно было застигнуть его врасплох, даже сонного
   — Любуюсь вами, государь. Недаром уподобляют ваше величество Аполлону Бельведерскому. Сей победил Пифона, змия лютого вы же — революцию всесветную.
   Разговор шел в приемной, между временным кабинетом спальней государя и флигель-адъютантскою комнатою, в Зимнем дворце в ночь с 14 декабря на 15-е.
   Восемь часов провел государь на площади, устал, оголодал, озяб. Вернувшись во дворец и поужинав наскоро, после молебна, — тотчас принялся за допрос арестованных. В мундире Преображенского полка, в шарфе и в ленте, в ботфортах и лосинах, затянутый, застегнутый на все крючки и пуговицы, даже не прилег ни разу, а только иногда задремывав сидя на кожаном диване с неудобною, выпуклою спинкою, за столом, заваленным бумагами.
   Камер-лакей, неслышно крадучись, уже в третий раз входил в комнату, переменяя в углу, на яшмовом столике, канделябр со множеством догорающих свечей. На английских стенных часах пробило четыре Бенкендорф поглядел на них с тоскою тоже вторую ночь не спал Но продолжал говорить, чтоб не заснуть.
   — Иногда прекрасный день начинается бурею, да будет так и в царствование вашего величества. Сам Бог защитил нас от такого бедствия, которое если б не разрушило, то, конечно, истерзало бы Россию. Это стоит французского нашествия: в обоих случаях вижу блеск как бы луча неземного, — повторил он слышанные давеча слова Карамзина.
   — Да, счастливо отделались, — сказал государь, чувствуя, что все еще сердце у него замирает, как у человека, только что перебежавшего по утлой дощечке над пропастью, и взглянул на Бенкендорфа украдкой, с тайной надеждой, не успокоит ли. Но тот как будто нарочно запугивал, оплетал липкою сетью страха, как паук муху паутиною.
   — Все на волоске висело, ваше величество. Решительные действия мятежников имели бы верный успех. Но, видно, Бог милосердный погрузил действовавших в какую-то странную нерешительность. Сколько часов простояли на площади в совершенном бездействии, пока мы всех нужных мер не приняли! А ведь опоздай саперы только на одну минуту, когда лейб-гренадеры уже во двор ворвались, — и в руках злодеев был бы дворец со всей августейшей фамилией. Ужасно подумать, что бы наделала сия адская шайка извергов, отрекшихся от Бога, царя и отечества! Ужасно! Волосы дыбом встают, кровь стынет в жилах!
   — Перерезали бы всех?
   — Всех, ваше величество.
   — А правда, что меня еще там, на площади, убить хотели?
   — Да, еще там. Может быть, та самая пуля, коей пронзен Милорадович, предназначалась вашему величеству.
   — А что, он еще жив?
   — Кончается, едва ли до утра выживет. Антонов огонь в кишках. Помолчали.
   — Ну а как теперь, спокойно? — спросил государь и подумал, что слишком часто об этом спрашивает.
   — Слава Богу, пока что спокойно.
   — Много арестовано?
   — Сот семь человек нижних чинов, офицеров с десяток да несколько каналий фрачников. Но это не главные начальники, а только застрельщики.
   — И Трубецкой — не главный?
   — Нет, государь, я полагаю, что дело это восходит выше.
   — Как выше? Что ты разумеешь?
   — Еще не знаю наверное, но опасаюсь, что важнейшие сановники, может быть, даже члены государственного совета в этом деле замешаны.
   — Кто же именно?
   — Имен я бы не хотел называть.
   — Имена, имена — я требую!
   — Мордвинов, Сперанский.
   — Быть не может! — прошептал государь и почувствовал, что сердце опять замирает, но уже не от прошлого, а от грядущего ужаса через одну пропасть перебежал, а впереди зияет новая, думал, все уже кончено, — и вот, только начинается.
   — Да, ваше величество, все может начаться сызнова, — угадал Бенкендорф, как будто подслушал.
   — Сперанский, Мордвинов! Не может быть, — повторил государь; все еще пытался из липкой сети, как муха из паутины, выбиться — Нет, Бенкендорф, ты ошибаешься.
   — Дай-то Бог, чтобы ошибся, государь! Великий сыщик смотрел на Николая молча, тем же взором, видящим на аршин под землею, как тогда, накануне Четырнадцатого, и по тонким губам его скользила улыбка, едва уловимая Вдруг стало весело — даже сон прошел Понял, что дело сделано" из паутины муха не выбьется. Аракчеев был — Бенкендорф будет.
   Вынул из кармана и положил на стол четвертушку бумаги мелко исписанной
   — Извольте прочесть. Прелюбопытно.
   — Что это?
   — Проект конституции Трубецкого, ихнего диктатора.
   — Арестован?
   — Нет еще. У шурина своего, австрийского посланника, Лебцельтерна спрятался. Должно быть, сейчас привезут... А кстати, насчет конституции, — усмехнулся Бенкендорф, как будто вдруг вспомнил что-то веселое, а может быть, и сжалился — захотел государя побаловать — Когда пьяная сволочь сия кричала на площади: "Ура, конституция!" — кто-то спросил их "Да знаете ли вы, дурачье, что такое конституция?" — "Ну, как же не знать, — говорят! муж — Константин, а жена — Конституция".
   — Недурно, — усмехнулся Николай своей всегдашнею, как сквозь зубную боль, кривою усмешкою, а губы оставались надутыми, как у поставленного в угол мальчика.
   Бенкендорф знал, чего государю нужно: знал, что он боится, ненавидит, а хочет презирать; неутолимо жаждет презрения. "Пошли Лазаря, чтобы омочил конец перста своего в воде и прохладил язык мой, ибо я мучусь в пламени сем". Анекдот о конституции и был концом перста омоченного — прохлаждающим, но не утоляющим.
   За дверью послышался шум. Из соседней залы Казачьего пикета во флигель-адъютантскую приводили под конвоем арестованных, и здесь допрашивали их генерал-адъютанты Левашов и Толь.
   Бенкендорф подошел к дверям и приоткрыл их.
   — Ишь их сколько собралось, Пугачевых! — поморщился с брезгливостью.
   Дворцовый комендант Башуцкий что-то шепнул ему на ухо.
   — Кто? — спросил государь.
   — Еще один каналья фрачник, сочинитель Рылеев. Допросить угодно вашему величеству?
   — Нет, потом. Сначала — ты. Ну, ступай. О Трубецком доложи.
   Когда Бенкендорф вышел, Николай откинул голову на спинку дивана, закрыл глаза и начал дремать. Но было неловко: голова скользила по гладкой спинке, а прилечь боялся, чтоб не заснуть. Подобрал ноги, сел в угол, съежился, хотел было расстегнуть на узко стянутой талии две нижние пуговицы, но подумал, что неприлично: имел отвращение к расстегнутым пуговицам. Склонил голову, оперся щекою о жесткую ручку и, хотя тоже было неудобно, резьба резала щеку, — опять начал дремать.
   Вошел флигель-адъютант Адлерберг, высоко держа на трех пальцах, с лакейскою ловкостью, поднос с кофейником. Государь всю ночь пил черный кофе, чтобы разогнать сон.
   Вздрогнул, очнулся.
   — Прилечь бы изволили, ваше величество.
   — Нет, Федорыч, не до сна.
   — Вторую ночь не спите Этак заболеть можно
   — Ну, что ж, заболею — свалюсь. А пока еще ноги таскают, держаться надо.
   Налил кофею, отпил и, чтобы лучше разгуляться, принялся за письмо к брату Константину. Не мог вспомнить о нем без зубовного скрежета, но писал с обычною родственною нежностью
   "Дорогой, дорогой Константин, верьте мне, что следовать вашей воле и примеру нашего ангела, покойного императора, вот что я постоянно буду иметь в сердце. Аресты идут хорошо, и я надеюсь, в скором времени, сообщить вам подробности этой ужасной и позорной истории Тогда вы узнаете, какую трудную задачу вы задали вашему несчастному брату и какого сожаления достоин ваш бедный малый, votre pauvre diable, votre каторжный du palais di Hiver*".
   Генерал Толь вошел с бумагами.
   — Садись, Карл Федорович, читай. Толь прочел показание Оболенского, арестованного вместе с Рылеевым.
   — Как ты думаешь, можно простить нижних чинов и сих несчастных молодых людей? — спросил государь.
   Уже не в первый раз об этом спрашивал. Толь ничего не ответил.
   — Ах, бедные, несчастные! — тяжело вздохнул Николай — Может быть, прекрасные люди Ну, за что их казнить? Мы все за них дадим ответ Богу. Их заблуждение — заблуждение нашего века. Не губить, а спасти их надо. Палач я, злодей, что ли? Нет, не могу, не могу, Толь. Разве ты не видишь, сердце мое раздирается...
   "Расплачется!" — подумал Толь с отвращением, не зная, куда девать глаза Слушал с терпеливою скукою на грубоватом, жестком и плоском, но честном, открытом лице старого прусского унтера. А государь долго еще говорил, болтал той болтовней чувствительной, которую получил в наследство от матери. Примеривал маску перед Толем, как перед зеркалом.
   — Ну, так как же, мой друг, как ты думаешь, можно простить, а?
   — Ваше величество, — не выдержал наконец Толь, даже крякнул и так повернулся, что стул под ним затрещал, — простить их вы всегда успеете, но доколе не открыты главные возбудители и подстрекатели сего злодеяния, — не только офицеров, но и нижних чинов предать должно всей строгости законов без замедления. Какой номер повелеть изволите Оболенскому?
   
    * Ваш бедный малый, ваш каторжный Зимнего дворца (фр.)
   
   Государь помолчал, надулся, нахмурился понял, что собеседник не желает быть зеркалом. Еще тяжелее вздохнул, пригорюнился, взял карандаш и план Петропавловской крепости, с рядами клеток, казематов, — каждая клетка под номером, — отметил одну из них красным крестиком, поставит номер в записке крепостному коменданту, генералу Сукину, и отдал молча Толю Толь, также молча, взял, поклонился и вышел.
   А государь опять откинул голова на спинку дивана, закрыл глаза, задремал опять голова начала соскальзывать с гладкой спинки на жесткую ручку.
   Вошел генерал Башуцкий, дворцовый комендант В одной руке у него была шпага, а в другой — серебряное блюдце с чем-то маленьким, кругленьким.
   Николай вздрогнул, очнулся и посмотрел на него с удивлением.
   — Что ты?
   — Граф Милорадович, ваше величество — начал он и не кончил, всхлипнул.
   — Умер?
   — Так точно.
   — Царствие небесное! — перекрестился государь и подумал, что надо бы что-то почувствовать.
   — Последние слова его были "Умираю, как жил, с чистою совестью, счастлив, что жизнью за государя жертвую". Крестьян на волю отпустить велел. А вашему величеству вот это — шпагу и пулю, коей пронзен.
   Башуцкий положил на стол шпагу и поставил блюдце с пулею.
   — Не могу... простите, ваше величество, — опять всхлипнул, поцеловал государя в плечо, отвернулся, закрыл лицо платком и выбежал.
   Николай взял пулю осторожно, двумя пальцами, и рассматривал долго, с любопытством Новая, маленькая, пистолетная, не солдатская, — должно быть, стрелял один из тех каналий фрачников "Предназначалась вашему величеству", — вспомнил слова Бенкендорфа.
   Отложил пулю и взял тот листок из бумаг Трубецкого, который давеча Бенкендорф передал ему. Прочел:
   "Опыт всех народов и всех времен доказал, что власть самодержавная равно гибельна для правителей и для общества, что она не согласна ни с правилами святой веры нашей, ни с началами здравого рассудка. Нельзя допустить основанием правительства произвол одного человека: невозможно согласиться, чтобы все права находились на одной стороне, а все обязанности — на другой. Слепое повиновение может быть основано только на страхе и не достойно ни разумного повелителя, ни разумных исполнителей. Ставя себя выше законов, государи забыли, что они в таком случае — вне законов, вне человечества, что невозможно им ссылаться на законы, когда дело идет о других, и не признавать их бытие, когда дело идет о них самих. Одно из двух: или они справедливы — тогда к чему же не хотят и сами подчиняться оным? Или несправедливы — тогда зачем хотят подчинять им других? Все народы европейские достигают законов и свобод. Более всех их народ русский заслуживает и то и другое. Русский народ, свободный и независимый, не есть и не может быть принадлежностью никакого лица и никакого семейства. Источник верховной власти есть народ"...
   "Quelle infamie! *-подумал государь.-Да, гнусно, но не глупо"
   Опять хотел презирать и не мог- чувствовал, что это уже не "Конституция — жена Константина". Расстрелять бунтовщиков на площади, но как расстрелять это? Страшен этот листок — страшнее пули, неотразимее.
   — Трубецкой, ваше величество, — доложил Бенкендорф.
   Государь подумал и сказал:
   — Пусть войдет.
   
    * Какой позор (фр.)
   
   ГЛАВА ВТОРАЯ
   
   В сражении под Кульмом две роты семеновцев, не имевшие в сумах ни одного патрона, посланы были с холодным оружием прогнать французов, стрелявших из опушки леса. Ротный командир, князь Сергей Петрович Трубецкой, пошел впереди солдат, размахивая саблей над головой, так спокойно и весело, что все за ним кинулись, ударили в штыки и выбили французов из лесу.
   А под Люценом, когда принц Евгений из сорока орудий громил гвардейские полки, Трубецкой пошутил над поручиком фон Боком, известным в полку своей трусостью: подошел сзади, бросил в него ком земли, и тот свалился, как сноп.
   Так сам Трубецкой свалился Четырнадцатого.
   Только что проснулся утром, — вспомнил вчерашние слова Пущина: "А все-таки будете на площади?" — и опять, как вчера, ослабел, изнемог, как будто весь вдруг сделался мягким, жидким.
   Боялся, что за ним придут; вышел из дому, взял извозчика и поехал в канцелярию Главного штаба, чтобы там спросить, когда и где будут присягать: хотел присягнуть новому императору тотчас, надеясь, что, если что будет, поспешность присяги ему во что-нибудь вменится. Узнал, что присяга — завтра утром, в одиннадцать. Из штаба пошел пешком к сестре, на Большую Миллионную. Оттуда — к приятелю, флигель-адъютанту полковнику Бибикову, на угол Фонтанки и Невского; не застал его дома, посидел с его женою и братом, позавтракал и, увидев, что уже первый час, ободрился, подумал, что полки присягнули, и все прошло тихо. Отправился домой переодеться, чтобы ехать во дворец на молебен.
   Выезжая с Невского на Адмиралтейскую площадь, увидел толпу, услышал крики: "Ура, Константин!" — остановился, спросил, что такое, узнал, что бунт, и едва не лишился чувств тут же, на улице.
   Что было потом, едва помнил. Для чего-то опять зашел во двор штаба. Стоял в раздумье, не зная, куда идти; наконец, поднялся по лестнице в канцелярию. Здесь бегали какие-то люди с испуганными лицами.
   Кто-то сказал:
   — Господа, вы в мундирах; ступайте на площадь, там государь император.
   Все вышли, и он со всеми. Но потихоньку отстал и прошел двором штаба на Миллионную. В тоске, не зная, куда деваться, метался, как затравленный заяц.
...
Страницы: [0] [1] [2] [3] [4] [5] [6] [7]  [8] [9] [10] [11] [12] [13] [14] [15] [16]

Обратная связь Главная страница

Copyright © 2010.
ЗАО АСУ-Импульс.

Пишите нам по адресу : info@e-kniga.ru