Обратная связь Главная страница

Раздел ON-LINE >>
Информация о создателях >>
Услуги >>
Заказ >>
Главная страница >>

Алфавитный список  авторов >>
Алфавитный список  произведений >>

Почтовая    рассылка
Анонсы поступлений и новости сайта
Счетчики и каталоги


Информация и отзывы о компаниях
Цены и качество товаров и услуг в РФ


Раздел: On-line
Автор: 

Мережковский Дмитрий Сергеевич

Название: 

"14 декабря"

Страницы: [0] [1] [2] [3] [4]  [5] [6] [7] [8] [9] [10] [11] [12] [13] [14] [15] [16]

   — Не спрашивайте, Маринька. Я не могу сказать.
   — Невеста?
   — Какая невеста?
   — Опять забыли? Невеста у вас...
   — Никакой невесты нет. Ведь я же вам говорил.
   
   Продажа спецтехники, это отдельная ниша в авто-бизнесе. Грузовики, прицепы, фургоны, автобусы используются так же часто, как и другая техника. Поездки на дальние расстояния будут гораздо удобнее в комфортабельном автобусе, нежели просто в автомобиле. В интернете есть много предложений по спецтехники и объявления по ним всегда новые.
   
   — Говорили, что нет, а может быть, есть?
   — Зачем вы мне не верите, Маринька? Разве не видите, что я говорю правду?
   — Так что же, что? Да говорите же! Зачем вы меня мучаете? Что вы со мною делаете!
   — Не могу сказать, — повторил Голицын. От Фомы Фомича Маринька слышала, что "время теперь такое страшное", — император Константин Павлович отказался от престола и войска должны присягнуть Николаю, а если не присягнут, то может быть бунт. "Уж не это ли?" — подумала с вещим ужасом.
   — Я вам давеча неправду сказала, что почти верю вам. Не почти, а совсем. И что бы ни случилось, буду верить всегда. А только страшно, как страшно — знать и не знать. И что со мною будет. Господи!. Валериан Михайлович, милый, а нельзя, чтоб этого не было?
   — Нет, Маринька, нельзя.
   — А когда?
   — Не знаю. Скоро. Может быть, завтра.
   — Завтра? Так, значит, уйдете — и, может быть, никогда не увидимся?
   Побледнела, наклонилась и положила ему руки на плечи. Он опустился на колени и руками обвил ее стан.
   — Родная, родная, любимая, единственная!
   Вдруг вспомнил Софью. Не изменяет ли небесной для земной? Но нет, измены не было. Любил в обеих — земной и небесной — одну — Единственную.
   — Уйдете — и никогда, никогда, никогда не увидимся! — повторяла она и плакала; но это уже были не прежние, горькие, а новые сладкие слезы любви.
   — Нет, Маринька, увидимся. А если увидимся, вы меня не покинете?
   Она наклонилась к нему еще ниже, приблизила лицо к лицу его, так что он почувствовал ее дыхание. Они смотрели друг на друга, улыбаясь, молча, и опять вспоминали, узнавали друг друга, как сквозь вещий сон незапамятно-давний, много раз виденный... Улыбки сближались, сближались — и наконец слились в поцелуй.
   — Родная! Родная! Родная! — повторял он, как будто в одном этом слове было все, что он чувствовал — Перекрестите меня, Маринька. Я ведь и за вас, может быть, на смерть иду.
   — Почему за меня?
   — Потом узнаете.
   — Тоже нельзя сказать?
   — Да, нельзя. Перекрестите же.
   — Ну, Христос с вами! Сохрани, помоги, спаси. Матерь Пречистая! — благословила она его теми же словами, как некогда Софья, и поцеловала уж с материнскою нежностью.
   "Да, Матерь, Матерь Пречистая! — подумал он — Родная мать-земля Мать и Невеста вместе. На муку крестную, на смерть за нее, за Россию, Матерь Пречистую!"
   
   ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
   
   В ночь с 13 на 14 декабря в маленьких комнатах Рылеева в последний раз собрались заговорщики. Здесь ночью, так же как днем, толпились они, приходили и уходили. Но уже не кричали, не спорили, как давеча, речи были тихи, лица торжественны: все чувствовали, что наступила минута решительная.
   Пожилой человек, в потертом зеленом фраке, высоком белом галстуке и черепаховых очках, с лицом, как будто сухим и жестким, а на самом деле восторженно-мечтательным, отставной чиновник канцелярии московского генерал-губернатора, барон Владимир Иванович Штейнгель, один из старейших членов Северного общества, читал невнятно и сбивчиво, по черновой измаранной:
   — В манифесте от Сената объявляется:
   "Уничтожение бывшего правления.
   "Учреждение Временного — до установления постоянного.
   "Свободное тиснение и уничтожение цензуры.
   "Свободное исповедание всех вер.
   "Равенство всех сословий перед законом.
   "Уничтожение крепостного состояния.
   "Гласность судов.
   "Введение присяжных.
   "Уничтожение постоянной армии"
   — Ну а как же мы все это сделаем? — спросил кто-то
   — Очень просто, — ответил Штейнгель. — Заставим Синод и Сенат объявить Верховную Думу Тайного общества Временным правительством, облеченным властью неограниченной; разладим министерства, армии, корпуса и прочие начальства членам Общества и приступим к избранию народных представителей, кои долженствуют утвердить новый порядок правления по всему государству Российскому...
   Каждый, кто входил в эти маленькие комнатки, сразу пьянел, точно крепкое вино бросалось ему в голову, дух захватываю от чувства могущества — что захотят, то и сделают; как решат, так и будет
   "Ничего не будет, — думал Голицын — А может быть, и будет? Безумцы, лунатики, планщики, а может быть, и пророки? Может быть, все это — не исполнение, а знаменье зарница, а не молния? Но где была зарница, там будет и молния".
   — Город Нижний Новгород, под именем Славянск, будет новой столицей России, — объявил Штейнгель.
   Голицын, прищурив глаза, смотрел, как восковые свечи тускло мерцают в облаках табачного дыма, и ему казалось что он уже видит золотые маковки Славянска, Града Грядущего, Сиона русской вольности.
   Инженерный подполковник Батенков сутулый, костлявый, неповоротливый, медлительный, говорил с тру дом, точно тяжелые камни ворочал, курил трубку с длинным бисерным чубуком и, усиленно затягиваясь, казалось, недостающие слова из нее высасывал Герой двенадцатого года, потерявший в сраженье при Монмирале команду с пушками "от чрезмерной храбрости", — был мастером на рукоделье женское, любил вышивать по канве И теперь тоже по канве вышивал — мечтал о своем участии во Временном правительстве, вместе со Сперанским, генералом Ермоловым, архиепископом Филаретом и Пестелем.
   Предлагал "обратить военные поселения Аракчеева в национальную гвардию — guarde nationale и передать Петропавловскую крепость мунисипалитету, поместив в оной городовой совет с городовою стражею".
   — У нас в России ничего не стоит сделать революцию... только объявить Сенату да послать печатные указы, то присягнут без затруднения. Или взять немного войск да пройти с барабанным боем от полка к полку, — и можно бы произвести славных дел множество!
   — По крайней мере, о нас будет страничка в истории! — воскликнул драгунский штабс-капитан Александр Бестужев и, подняв глаза к небу, прибавил чувствительно — Боже мой, неужели отечество не усыновит нас?
   — Ну, уж это лучше оставьте, — приговорил Оболенский сухо и поморщился.
   Лейб-гренадерский полковник Булатов, хорошенький, тоненький, беленький, похожий на фарфоровую куколку с голубыми удивленными глазами, с удивленным и как будто немного полоумным личиком, слушал всех с одинаковым вниманием, словно хотел что то понять и не мог.
   — Одно только скажу вам, друзья мои: если я буду в действии, то и у нас явятся Бруты, а может быть, и превзойдут тех революционистов, — вдруг начал и не кончил, сконфузился.
   — Какой же план восстания? — спросил Голицын.
   — Наш план такой, — ответил Рылеев — Говорить против присяги, кричать по полкам, что Константина принудили и что отказ по письма недостаточен, пусть манифестом объявит, а лучше сам приедет. Когда же полки возмутятся, вести их прямо на площадь
   — А много ли будет полков? — полюбопытствовал Батенков.
   — А вот считайте: Измайловский весь. Финляндского батальон, московцев две роты, лейб-гренадеров тоже две роты, морской экипаж весь, кавалерии часть, а также артиллерии.
   — Не надо артиллерии, холодным оружием справимся! — опять выскочил Булатов.
   — Успех несомнителен! Успех несомнителен! — закричали все.
   — Ну а что же мы будем делать на площади? — спросил Оболенский.
   — Представим Сенату манифест о конституции, а потом прямо во дворец и арестуем царскую фамилию.
   — Легко сказать: арестуем. Ну а если убегут? Дворец велик, и выходов в нем множество.
   — Недурно бы достать план, — посоветовал Батенков.
   — Царская фамилия не иголка! когда дело дойдет до ареста, не спрячется, — рассмеялся Бестужев.
   — Да ведь мы и не думаем, чтобы одним занятием дворца успели кончить все, — продолжал Рылеев. — Но если государь бежит со всею фамилиею, довольно и этого тогда вся гвардия пристанет к нам. Надобно нанести первый удар, а там замешательство даст новый случай к действию. Помните, друзья, успех революции в одном слове: дерзай! — воскликнул он и, подобно развеваемому ветром пламени, весь трепетно-стремительный, легкий, летящий, сверкающий, так был хорош в эту минуту, как никогда.
   — Вы, молодые люди, о русском солдате никакого понятия не имеете, а я его знаю вдоль и поперек, — заговорил штабс-капитан Якубович, худощавый, смуглолицый, похожий на цыгана, с черной повязкой на голове простреленной, "кавказский герой". — Кабаки разбить, вот с чего надо начать а когда перепьются как следует, — солдаты в штыки, мужики в топоры, — пусть пограбят маленько, да красного петуха пустить, поджечь город с четырех концов, чтоб и праху немецкого не было, а по том вынести из какой-нибудь церкви хоругви да крестным ходом во дворец, захватить царя, огласить республику — и дето с концом!
   — Любо! Любо! Вот это по-нашему! К черту всех филантропишек! — закричав забушевал князь Щепин — Скорее! Скорее! Утра ждать нечего! Сию же минуту, немедленно!
   Вскочил — и все повскакали, как будто и вправду готовы были бежать, сами не зная, куда и зачем
   — Что вы, господа, помилуйте! Куда же теперь, ночью! До объявления присяги солдаты не двинутся И разве не видите, Якубович шутит?
   — Нет, не шучу. А впрочем, если вам угодно за шутку принять — усмехнулся Якубович двусмысленно.
   — Нет, друзья, подвизаясь к поступку великому, мы не должны употреблять средства низкие. Для чистого дела чистые руки нужны. Да не осквернится же святое пламя вольности! — заговорил опять Рылеев, и мало помалу все приходили в себя, утихали, опоминались.
   В уголку, у печки, за отдельным столиком, уставленным бутылками, сидели Кюхельбекер и Пущин.
   Коллежский асессор Вильгельм Карлович Кюхельбекер, или попросту Кюхля, русский немец, издатель журнала "Мнемозина", молодой человек, белобрысый, пучеглазый, долговязый и неуклюжий, как тот большой вялый комар, который называется караморой, — по собственному признанию, "ничего не делал, как только писал стихи и мечтал о будущем усовершении рода человеческого", не был даже членом Тайного общества, зато участвовал в ином тайном обществе — Московских любомудров, поклонников Шетлинга.
   Надворный судья Иван Иванович Пущин, лицейский товарищ Пушкина, его старинный собутыльник, "ветреный мудрец", по слову поэта, имевший слабость к вину, картам и женщинам, покинул блестящую военную карьеру и поступил маленьким чиновником в уголовный департамент Московского надворного суда, чтобы доказать примером, что можно приносить пользу отечеству и в самой скромной должности, распространяя добрые чувства и понятия... "Маремьяна-старица", "Мать Софья-о-всех-сохнет" — эти лицейские прозвища очень подходили к доброте его, хлопотливой, неутомимой и равной ко всем. Какой-нибудь спор двух старых лавочниц у Иверской о мотке ниток выслушивал он с таким терпением, как будто шла речь о деле государственной важности.
   Кюхельбекер с Пущиным вели беседу о натурфилософии.
   — Абсолют есть Божественный Нуль, в коем успокаиваются плюс и минус, идеальное и вещественное. Понимаете, Пущин?
   — Ничего не понимаю, Кюхля. Нельзя ли попроще?
   — А проще — так. Натура есть гиероглиф, начертанный Высочайшею Премудростью, отражение идеального в вещественном. Вещественное равно отвлеченному; вещественное есть то же отвлеченное, но только разрозненное и конечное. Понимаете?
   Пущин глядел на него глазами слегка осоловелыми — выпил лишнее — и слушал с таким же вниманием, как тех двух лавочниц у Иверской.
   Отставной армейский поручик Каховский, с голодным, тощим лицом, тяжелым-тяжелым, точно каменным, с надменно оттопыренной нижней губой и глазами жалобными, как у больного ребенка или собаки, потерявшей хозяина, расхаживал из залы в кабинет, все по одной и той же линии, от печки к окну, туда и назад, туда и назад, однообразно-утомительно, как маятник.
   — Будет вам шляться, Каховский, — окликнул его Пущин.
   Но тот ничего не ответил, как будто не слышал, и продолжал ходить.
   — Вещественное и отвлеченное одно и то же, только в двойственной форме. Идея сего совершенного единства и есть Абсолют. Искомое условие всех условий — Безуслов. Ну, теперь поняли? — заключил Кюхельбекер.
   — Ничего не понял. И какой же ты, право, Кюхля, удивительный! В этакую минуту думаешь о чем! Ну а завтра на площадь пойдешь?
   Каховский вдруг остановился и прислушался.
   — Пойду.
   — И стрелять будешь?
   — Буду.
   — А как же твой абсолют?
   — Мой абсолют совершенно с этим согласен. Брань
   вечная должна существовать между добром и злом. По знанье и добродетель — одно и то же Познанье есть жизнь, и жизнь есть познанье. Чтобы хорошо действовать, надо хорошо мыслить! — воскликнул Кюхля и, неуклюжий, нелепый, уродливый, но весь просветлевший светом внутренним, был почти прекрасен в эту минут!
   — Ах ты, мой Абсолютик, Безусловик миленький! Цапля ты моя долговязая! — рассмеялся Пущин и полез к нему целоваться.
   — Напрасно смеяться изволите, — вдруг вмешался Каховский — Он говорит самое нужное. Все пустяки перед этим. Если стоит для чего-нибудь делать революцию, так вот только для этого. Чтобы можно было жить, мир должен быть оправдан весь? — наклонившись к Пущину, поднял он перед самым лицом его указательный палец с видом угрожающим, потом выпрямился, круто повернулся на каблуках и опять зашагал, зашатался, как маятник.
   Было поздно. Казачок Филька давно уже храпел, не естественно скорчившись на жесткой выпуклой крышке платяного ящика в прихожей, под вешалкой. Гости расходились. В кабинете Рылеева собралось несколько человек для последнего сговора.
   — А ведь мы, господа, так и не решили главного, — сказал Якубович.
   — Что же главное? — спросил Рылеев.
   — Будто не знаете? Что делать с царем и с царской фамилией, вот главное, — посмотрел на него Якубович пристально
   Рылеев молчат, потупившись, но чувствовал, что все на него смотрят и ждут.
   — Захватить и задержать их под стражею до съезда Великого Собора который должен решить, кому царствовать и на каких условиях, — ответил он наконец.
   — Под стражею? — покачал головою Якубович сомнительно. — А кто остережет царя? Неужели вы думаете, что приставленные к нему часовые не оробеют от одного взгляда его? Нет, Рылеев, арестование государя произвело бы неминуемую гибель нашу или гибель России — войну междоусобную.
   — Ну а вы то сами Якубович как думаете? вдруг заговорил все время молчавший Голицын. Давно уж злил его насмешливый вид, Якубовича "Дразнит, хвастает а сам должно быть, трусит!"
   — Да я что ж? Я как все, — увильнул Якубович.
   — Нет, отвечайте прямо. Вы задали вопрос, вы и отвечайте, — все больше злился Голицын.
   — Извольте. Ну, вот, господа, если нет других средств, нас тут шесть человек...
   Каховский, продолжая расхаживать, вошел в кабинет и, дойдя до окна, повернулся, чтобы идти назад, но вдруг опять остановился и прислушался.
   — Нет, семь, — продолжал Якубович, взглянув на Каховского. — Метнемте жребий: кому достанется, — должен убить царя или сам будет убит.
   "А может быть, и не хвастает", — подумал Голицын, и вспомнились ему слова Рылеева: "Якубовича я знаю за человека, презирающего жизнь свою и готового ею жертвовать во всяком случае".
   — Ну что ж, господа, согласны? — обвел Якубович всех глазами с усмешкой. Все молчали.
   — А вы думаете, что так легко рука может подняться на государя? — проговорил наконец Батенков.
   Нет, не думаю. Покуситься на жизнь государя не то, что на жизнь простого человека...
   — На священную особу государя императора, — разозлился Голицын. Но Якубович не понял.
   — Вот, вот, оно самое! — продолжал он. — Священная Особа, Помазанник Божий! Это у нас у всех в крови Революционисты, безбожники, а все-таки русские люди, крещеные. Не подлецы же, не трусы, — все умрем за благо отечества. Ну а как до царя дойдет, рука не подымется, сердце откажет. В сердце-то царя убить трудней, чем на площади
   — Цыц! Молчать! — вдруг закричал Каховский так неожиданно, что все оглянулись на него с удивлением.
   — Что с вами, Каховский? — удивился Якубович так, что даже не обиделся — На кого вы кричите?
   — На тебя, на тебя! Молчать! Не сметь говорить об этом! Смотри у меня! — погрозил он ему кулаком и хотел еще что-то прибавить, но только рукой махнул и проворчал себе под нос. — О, болтуны проклятые! — повернулся и как ни в чем не бывало пошел назад все по тому же пути, из кабинета в залу. Опять зашагал, зашатался, как маятник, с лицом, как у сонного.
   "Лунатик", — подумал Голицын.
   — Да что он, рехнулся, что ли? — вскочил Якубович в бешенстве.
   Рылеев удержал его за руку.
   — Оставьте его. Разве не видите, он сам не знает, что говорит.
   В эту минуту Каховский опять вошел в кабинет. Якубович вгляделся в него и плюнул.
   — Тьфу! Сумасшедший! Берегись, Рылеев, он вам беды наделает *
   — Ошибаетесь, Якубович, — проговорил Голицын спокойно — Каховский в полном рассудке. А сказал он то, что надо было сказать.
   — Что надо? Что надо? Да говорите толком, черт бы вас побрал!
   — Довольно говорили... Много скажешь — мало сделаешь.
   — Да уж и вы, Голицын, не рехнулись ли?
   — Послушайте, сударь, я не охотник до ссор. Но если вы непременно желаете
   — Да будет вам! Нашли время ссориться Эх, господа, как вам не стыдно! — проговорил Рылеев с таким горьким упреком, что оба сразу опомнились.
   — Ваша правда, Рылеев, — сказал Голицын — Утро вечера мудренее. Завтрашний день нас всех рассудит. Ну а теперь пора по домам.
   Он встал, и все — за ним. Хозяин проводил гостей в прихожую Здесь, по русскому обычаю уже стоя в шинелях и шубах, опять разговорились. Храпевшего Фильку растолкали и выслали в кухню, чтоб не мешал.
   Такое чувство было у всех, что после давешнего разговора о цареубийстве все снова смешалось и спуталось, — ничего не решили и никогда не решат.
   — Принятые меры весьма неточны и неопределительны, — начал Батенков.
   — Да ведь нельзя же делать репетицию, — заметил Бестужев
   — Войска выйдут на площадь, а потом — что удастся. Будем действовать по обстоятельствам, — заключил Рылеев.
   — Теперь рассуждать нечего, наше дело слушаться приказов начальника, — подтвердил Бестужев. — А кстати, где же он сам, начальник-то наш? Что он все прячется?
   — Трубецкой сегодня не очень здоров, — объяснил Рылеев.
   — А завтра... все-таки будет завтра на площади?
   Страх пробежал по лицам у всех.
   — Что вы, Бестужев, помилуйте! — возмутился Рылеев так искренно, что все успокоились.
   — Ну, господа, теперь Бог управит все остальное. С Богом! С Богом! — сказал Оболенский.
   Якубович, Бестужев и Батенков вышли вместе. Голицын и Оболенский стояли в прихожей, прощаясь с Рылеевым.
   Каховский, все еще ходивший по зале, увидев наконец, что все расходятся, тоже вышел в прихожую и стал надевать шинель. Лицо у него было все такое же сонное — лицо лунатика.
   Рылеев подошел к нему:
   — Что с тобой, Каховский? Нездоровится?
   — Нет, здоров. Прощай.
   Он пожал ему руку, повернулся и сделал шаг к дверям.
   — Постой, мне надо тебе два слова сказать, — остановил его Рылеев.
   Каховский поморщился:
   — Ох, еще говорить! Зачем?
   — Ну, можно и без слов.
   Рылеев отвел его в сторону, вынул что-то из бокового кармана и потихоньку сунул ему в руку.
   — Что это? — удивился Каховский и поднял руку. В ней был кинжал.
   — Забыл? — спросил Рылеев.
   — Нет, помню, — ответил Каховский. — Ну, что ж, спасибо за честь!
   Это был знак, давно между ними условленный: получивший кинжал избирается Верховною Думою Тайного общества в цареубийцы.
   Рылеев положил ему руки на плечи и заговорил торжественно; видно было, что слова заранее обдуманы, сочинены, может быть, для потомства: "Будет и о нас страничка в истории", как давеча сказал Бестужев.
   — Любезный друг, ты сир на сей земле. Я знаю твое самоотвержение. Ты можешь быть полезней, чем на площади: убей царя.
   Рылеев хотел его обнять, но Каховский отстранился.
   — Как же это сделать? — спросил он спокойно, как будто задумчиво.
   — Надеть офицерский мундир и рано поутру, до возмущения, ступай во дворец и там убей. Или на площади когда выедет, — сказал Рылеев.
   Что то медленно медленно открываюсь в лице Каховского как у человека, который хочет и не может проснуться, наконец открылось. Сознание блесну то в глазах, как будто только теперь он понял с кем и о чем говорит. Лунатик проснутся.
   — Ну, ладно — проговорил бледнея, но все так же спокойно задумчиво — Я — его, а ты — всех? Ты-то всех — решил?
   — Зачем же всех? — прошептал Рылеев тоже бледнея.
   — Как зачем? Да ведь ты сам говори! одного мало надо всех!
   Рылеев этого никогда не говорил, даже думать об этом боялся.
   Он молчал. А Каховский все больше бледнел и как будто впивался в него горящим взором.
   — Ну, что ж ты молчишь? Говори. Аль и сказать нельзя? Сказать нельзя, а сделать можно?
   Вдруг — лицо его исказилось рот скривился в усмешку, надменно оттопыренная нижняя губа запрыгала.
   Ну, спасибо за честь! Лучше меня никого не нашлось, так и я пригодился? А вы то все что же? Аль в крови не охота пачкаться? Ну, еще бы! Честные люди благородные! А я — меня только свистни! Злодей обреченный! Отверженное лицо! Низкое орудие убийства? Кинжал в руках твоих!
   — Что ты, что ты, Каховский! Никто не принуждает тебя. Ты же сам хотел.
   — Да, сам! Как сам захочу, так и сделаю! Пожертвую собой для отечества, но не для тебя не для Общества. Ступенькой никому не лягу под ноги. О, низость низость! Готовил меня быть кинжалом в руках твоих потерял рассудок склоняя меня. Думал, что очень тонок а так был груб, что я не знаю, какой бы дурак не понял тебя! Наточил кинжал но берегись — уколешься!
   — Петя, голубчик, что ты говоришь! сложил и протянул к нему руки Рылеев с мольбою... Да разве мы не все вместе? Разве ты не с нами?
   — Не с вами, не с вами! Никогда я не был и не буду с вами! Один! Один! Один!
   Больше не мог говорить — задыхался. Весь дрожал, как в припадке Лицо потемнело и сделалось страшным как у одержимого.
   — Вот тебе кинжал твой! И если ты еще когда-нибудь осмелишься, — я тебя!.. — одной рукой занес кинжал над головой Рылеева, другой — схватил его за ворот. Оболенский и Голицын хотели кинуться на помощь к Рылееву. Но Каховский отбросил кинжал, — ударившись об пол, клинок зазвенел, — оттолкнул Рылеева с такою силою, что он едва не упал, и выбежал на лестницу.
   Одно мгновение Рылеев стоял, ошеломленный. Потом выбежал за ним и, нагнувшись через перила лестницы, позвал его с мольбой отчаянной:
   — Каховский! Каховский! Каховский!
   Но ответа не было. Только где-то далеко, должно быть из ворот на улицу, тяжелая калитка с гулом захлопнулась.
   Рылеев постоял еще минуту, как будто ожидая чего-то; потом вернулся в прихожую.
   Все трое молчали, потупившись и стараясь не смотреть друг другу в лицо.
   — Сумасшедший! — произнес наконец Рылеев — Правду говорит Якубович: беды еще наделает, погубит нас всех.
   — Вздор! Никого не погубит, кроме себя, — возразил Оболенский. — Несчастный. Все мы несчастные, а он пуще всех. В такую минуту — один. Один за всех на муку идет — больше этой муки нет на земле... И за что ты его обидел, Рылеев?
   — Я его обидел?
   — Да, ты. Разве можно сказать человеку: убей?
   — "Сказать нельзя, а сделать можно?" — повторил Рылеев слова Каховского с горькой усмешкой.
   Оболенский вздрогнул и побледнел, покраснел, так же как давеча, в разговоре с Голицыным.
   — Не знаю, можно ли сделать. Но лучше самому убить, чем другому сказать: убей, — проговорил он тихо, со страшным усильем.
   И опять все трое замолчали. Рылеев опустился на сундук под вешалкой, Филькино ложе, уперся локтями в колени и склонил голову на руки.
   Оболенский присел рядом с ним и гладил его по голове, как больного ребенка, с тихою ласкою.
   Молчание длилось долго.
   Наконец Рылеев поднял голову. Так же, как сегодня утром, он казался тяжелобольным, сразу побледнел, осунулся, как будто весь поник, потух: был огонь — стал пепел.
   — Тяжко, братья, тяжко! Сверх сил! — простонал с глухим рыданием.
   — А помнишь, Рылеев, — заговорил Оболенский, продолжая гладить его по голове все с тою же тихою ласкою, — "Женщина, когда рожает, терпит скорбь, потому что пришел час ее; но когда родит младенца, уже не помнит скорби от радости, потому что родился человек в мир".
   — Какие слова! — удивился Рылеев — Кто это сказал?
   — Забыл? Ну, ничего, когда-нибудь вспомнишь. И еще, слушай: "Вы теперь имеете печаль, но Я увижу вас опять, и возрадуется сердце ваше, и радости вашей никто не отнимет у вас" Так-то, Рылеюшка: будет скорбь, будет и радость, и радости нашей никто не отнимет у нас!
   На глазах Рылеева блестели слезы, и он улыбался сквозь слезы. Встал и положил руку на плечо Голицына.
   — Помните, Голицын, как вы однажды сказали мне:
   "Хоть вы и не верите в Бога, а помоги вам Бог"?
   — Помню, Рылеев.
   — Ну, вот, и теперь скажите так, — начал Рылеев и не кончил, вдруг покраснел, застыдился.
   Но Голицын понял, перекрестил его и сказал:
   — Помоги вам Бог, Рылеев! Христос с вами! С нами со всеми Христос!
   Рылеев обнял одной рукой Голицына, другой — Оболенского, привлек обоих к себе, и уста их слились в тройной поцелуй
   Сквозь страх, сквозь боль, сквозь муку крестную была великая радость, и они уже знали, что радости этой никто не отнимет у них.
   
   ЧАСТЬ ВТОРАЯ
   
   ГЛАВА ПЕРВАЯ
   
   "С Петра начинается революция в России, которая продолжается и до сего дня", — вспомнил Голицын слова Пушкина, сказанные Пестелю, когда утром 14 декабря вышел на Сенатскую площадь и взглянул на памятник Петру.
   Пасмурное утро, туманное, тихое, как будто задумалось, на что повернуть, на мороз или оттепель. Адмиралтейская игла воткнулась в низкое небо, как в белую вату. Мостки через Неву уходили в белую стену, и казалось, там, за Невою, нет ничего только белая мгла, пустота — конец земли и неба, край света. И Медный Всадник на медном коне скакал в эту белую тьму кромешную.
   Поглядывая на пустую площадь, Голицын ходил взад и вперед по набережной. Увидел издали Ивана Ивановича Пущина и подошел к нему.
   — Кажется, в восемь? — спросил Голицын.
   — Да, в восемь, — ответил Пущин.
   — А уж скоро девять? И никого? Никого.
   — Куда же все девались?!
   — Не знаю.
   — А что Рылеев?
   Должно быть, спит. Любит долго спать.
   — Ох, как бы нам не проспать российской вольности!
   Помолчали, походили, ожидая, не подойдет ли кто. Нет, никого.
   — Ну, я пойду, — сказал Пущин.
   — Куда вы? — спросил Голицын.
   — Домой.
   Пущин ушел, а Голицын продолжал расхаживать взад и вперед по набережной.
   Баба, в обмерзшем платье, с посиневшим лицом, полоскала белье в проруби. Старичок фонарщик, опустив на блоке фонарь с деревянного столба, забрызганного еще летнею грязью, наливал конопляное масло в жестяную лампочку. Разносчик на ларе раскладывал мятные жамки в виде рыбок, белых и розовых, леденцы в виде петушков прозрачных, желтеньких и красненьких.
   Мальчишка из мелочной лавочки, в грязном переднике, с пустой корзиной на голове, остановился у панели и, грызя семечки, с любопытством разглядывал Голицына; может быть, знал по опыту, что если барин ждет, то будет и барышня. И Голицыну тоже казалось, что он ждет, как ждет любовник молодой минуты сладкого свиданья.
   Мальчишка надоел ему. Он перешел с набережной на Адмиралтейский бульвар и начал расхаживать по одной стороне, а по другой — господин в темных очках, в гороховой шинели пройдет туда и поглядит, как будто спросит: "Ну, что ж, будет ли что?" — пройдет от туда и как будто ответит "Что-нибудь да будет, посмотрим!"
   "Сыщик", — подумал Голицын и, зайдя за угол, сел на скамью, притаился.
   — Бываю, как недалеки времена, копеечного калачика и на сегодня, и на завтра хватает, а тут вдруг с девятью копейками и к лотку не подходи, — торговалась старушка салопница с бабой-калачницей и глаза ми искала сочувствие у Голицына. А над головой его, на голом суку, ворона, разевая черный клюв с чем то красным, как кровь, каркала.
   "Ничего не будет! Ничего не будет!" — подумал Голицын.
   И вдруг ему сделалось скучно, тошно, холодно. Встал и, перейдя Адмиралтейскую площадь, вошел в кофейню Лореда, на углу Невского, рядом с домом Главного штаба.
   Здесь горели лампы — дневной свет едва проникал в подвальные окна, было жарко натоплено, пахло горячим хлебом и кофеем Стук бильярдных шаров доносился из соседней комнаты.
   Голицын присел к столику и велел подать себе чаю. Рядом двое молоденьких чиновников читали вслух манифест о восшествии на престол императора Николая I.
   — "Объявляем всем верным нашим подданным... В сокрушении сердца, смиряясь пред неисповедимыми судьбами Всевышнего мы принесли присягу на верность старейшему брату нашему, государю цесаревичу и великому князю Константину Павловичу, яко законному, по праву первородства, наследнику престола Всероссийского..."
   Когда дело дошло до отречения Константина и второй присяги, читавший остановился.
   — Понимаете?! — спросил он громким шепотом, так что Голицын не мог не слышать.
   — Понимаю, — ответил слушавший — Сколько же будет присяг? Сегодня — одному, завтра — другому, а там, пожалуй, и третьему
   — "Призываем всех верных наших подданных соединить теплые мольбы их к Всевышнему, да укрепит благие намерения наши, следовать примеру оплакиваемого нами государя, да будет царствование наше токмо продолжением царствования его..." Понимаете?
   — Понимаю: на колу мочала, начинай сначала!
   "Тоже, верно, сыщики", — подумал Голицын, отвернулся, взял со стола истрепанную книжку "Благонамеренного" и сделал вид, что читает.
   Гремя саблею, вошел конногвардейский корнет и заказал продавщице-француженке фунт конфет, "лимонных, кисленьких".
   Голицын узнал князя Александра Ивановича Одоевского, поздоровался и отвел его в сторону.
   — Откуда ты?
   — Из дворца. На карауле всю ночь простоял.
   — Ну, что?
   — Да ничего. Только что граф Милорадович у государя был с рапортом: из всех полков знамена возвращаются; все войска присягнули уже, да и весь город, можно сказать, потому что с утра нельзя пробиться к церквам. Граф такой веселый, точно именинник; приглашает всех на пирог к директору театров Майкову, а оттуда к Телешовой, танцовщице.
   — И ты думаешь, Саша?..
   — Ничего я не думаю. Уж если военный губернатор на пироге у балетной танцовщицы, значит, все благополучно в городе.
   Француженка подала Одоевскому фунтик, перевязанный розовой ленточкой.
   — Куда ты? — спросил Голицын.
   — Домой.
   — Зачем?
   — На канапе лежать да конфетки сосать. Умнее ничего не придумаешь! — рассмеялся Одоевский, пожал ему руку и вышел.
   А Голицын опять присел к столику. Устал, глаза отяжелели, веки слипались "Как бы не заснуть", — подумал.
   Белая душная вата наполнила комнату. Где-то близко была Маринька, и он звал ее. Но вата заглушала голос. А над самым ухом его ворона, разевая черный клюв с чем-то красным, как кровь, каркала: "Ничего не будет! Ничего не будет!"
   Проснулся от внезапного шума. Все повскакали, подбежали к окнам и смотрели на улицу. Но в низеньких, почти в уровень с тротуаром, окнах мелькали только ноги бегущих людей.
   — Куда они?
   — Раздавили!
   — Ограбили!
   — Пожар!
   — Бунт!
   Голицын тоже вскочил и, едва не сбив кого-то с ног, как сумасшедший, кинулся на улицу.
   — Бунт! Бунт! — услышал крики в бегущей толпе и побежал вместе с нею за угол Невского, по Адмиралтейской площади к Гороховой.
   — Ах, беда, беда!
   — Да что такое?
   — Гвардия бунтует, не хочет присягать Николаю Павловичу!
   — Кто с Николаем, тех колят и рубят, а кто с Константином, тащат с собой.
   — А кто же государь, скажите на милость?
   — Николай Павлович!
   — Константин Павлович!
   — Нет государя!
   — Ах, беда, беда!
   Добежав до Гороховой, Голицын услышал вдали барабанную дробь и глухой гул голосов, подобный гулу бури налетающей. Все ближе, ближе, ближе, — и вдруг земля загудела от тысяченогого топота, воздух потрясся от криков оглушающих:
   — Ура! Ура! Ура, Константин!
   Наклоняясь низко, точно падая, со штыками наперевес, с развевающимся знаменем, батальон лейб-гвардии Московского полка бежал стремительно, как в атаку или на штурм невидимой крепости.
   — Ура! Ура! Ура! — кричали солдаты неистово, и рты были разинуты, глаза выпучены, шеи вытянуты, жилы напряжены с таким усилием, как будто этим криком подымали они какую-то тяжесть неимоверную. И грязно желтые, низенькие домики Гороховой глядели на невиданное зрелище, как старые петербургские чиновники — светопреставление.
...
Страницы: [0] [1] [2] [3] [4]  [5] [6] [7] [8] [9] [10] [11] [12] [13] [14] [15] [16]

Обратная связь Главная страница

Copyright © 2010.
ЗАО АСУ-Импульс.

Пишите нам по адресу : info@e-kniga.ru