- Ну так что же?
- Как то есть, "что же"? А Куприн и Максим Горький - так те вообще не просыпались!..
- Прекрасно. Ну, а дальше?
- Как то есть "ну, а дальше"? Последние, предсмертные слова Антона Чехова какие были? Помните? Он сказал: "ихь штербе", то есть "я умираю". А потом добавил: "налейте мне шампанского". И уж только тогда умер.
- Так-так?
- А Фридрих Шиллер - тот не только умереть, тот даже жить не мог без шампанского. Он, знаете, как писал? Опустит ноги в ледяную ванну, нальет шампанского - и пишет. Пропустит один бокал - готов целый акт трагедии. Пропустит пять бокалов - готова целая трагедия в пяти актах.
- Так-так-так.. Ну, и...
Он кидал в меня мысли, как триумфатор червонцы, и я едва-едва успевал их подбирать. "Ну, и..."
- Ну, и Николай Гоголь...
- Что Николай Гоголь?..
- Он всегда, когда бывал у Панаевых, просил ставить ему на стол особый, розовый бокал...
- И пил из розового бокала?
- Да. И пил из розового бокала.
- А что пил?
- А кто его знает! Ну, что можно пить из розового бокала? Ну, конечно, водку...
И я, и оба Митрича, с интересом за ним следили. А он, черноусый, так и смеялся, в предвкушении новых триумфов.
- А Модест-то Мусоргский! Бог ты мой, а Модест-то Мусоргский! Вы знаете, как он писал свою бессмертную оперу "Хованщина"? Это смех и горе. Модест Мусоргский лежит в канаве с перепою, а мимо проходит Николай Римский-Корсаков, в смокинге и с бамбуковой тростью. Остановится Николай Римский-Корсаков, пощекочет Модеста своей тростью и говорит: "Вставай! Иди умойся, и садись дописывать свою божественную оперу "Хованщина".
И вот они сидят: Николай Римский-Корсаков в креслах сидит, закинув ногу за ногу, с цилиндром на отлете. А напротив него - Модест Мусоргский, весь томный, весь небритый, - пригнувшись на лавочке, потеет и пишет ноты. Модест на лавочке похмелиться хочет: что ему ноты! А Николай Римский-Корсаков с цилиндром на отлете похмелиться не дает...
Но уж как только затворится дверь за Римским-Корсаковым - бросает Модест свою бессмертную оперу "Хованщина" - и бух в канаву. А потом встанет и опять похмелится, и опять бух!.. А между прочим, социал-демократы...
- Начитанный, ч-ч-черт! - в восторге прервал его старый Митрич, а молодой, от чрезмерного внимания, вобрал в себя все волосы и заиндевел...
- Да, да! Я очень люблю читать! В мире столько прекрасных книг! - продолжал человек в жакетке. - Я, например, пью месяц, пью другой, а потом возьму и прочитаю какую-нибудь книжку, и так хороша покажется мне эта книжка, и так дурен я кажусь сам себе, что я совсем расстраиваюсь и не могу читать, бросаю книжку и начинаю пить, пью месяц, пью другой, а потом...
- Погоди, - тут уж я его прервал, - погоди. Так что же социал-демократы?
- Какие социал-демократы? Разве только социал-демократы? Все ценные люди России, все нужные ей люди - все пили, как свиньи. А лишние, бестолковые - нет, не пили. Евгений Онегин в гостях у Лариных и выпил-то всего-навсего брусничной воды, и то его понос пробрал. А честные современники онегина "между лафитом и клико" (заметьте: "между лафитом и клико!") тем временем рождали мятежную науку и декабризм... А когда они, наконец, разбудили Герцена...
- Как же! Разбудишь его, вашего Герцена! - рявкнул вдруг кто-то с правой стороны. Мы все вздрогнули и повернулись направо. Это рявкал амур в коверкотовом пальто.
- Ему еще в Храпунове надо было выходить, этому Герцену, а он все едет, собака!..
Все, кто мог смеяться, - все рассмеялись. "Да оставь ты его в покое, черт, декабрист хуев!" - "Уши ему потри, уши!" - "какая разница - в Храпуново ехать или в Петушки! Может, человеку захотелось в Петушки, а ты его гонишь в Храпуново!" все вокруг косели, незаметно и радостно косели, незаметно и безобразно... И я - вместе с ними...
Я повернулся к жакетке и черным усам:
- Ну, допустим, ну, разбудили они Александра Герцена, причем же тут демократы и " Хованщина"?
- А вот и притом! С этого и началось все главное - сивуха началась вместо клико! Разночинство началось, дебош и хованщина!.. Все эти Успенские, все эти Помяловские - они без стакана не могли написать ни строки! Я читал, я знаю! Отчаянно пили! Все честные люди россии! И отчего они пили? - с отчаяния пили! Пили оттого, что честны! Оттого, что не в силах были облегчить участь народа! Народ задыхался в нищете и невежестве, почитайте-ка Дмитрия Писарева! Он так и пишет: "народ не может позволить себе говядину, а водка дешевле говядины, оттого и пьет русский мужик, от нищеты своей пьет! Книжку он себе позволить не может, потому что на базаре ни Гоголя, ни Белинского, а одна только водка, и монопольная, и всякая, и в разлив, и на вынос! Оттого он и пьет, от невежества своего пьет!"
Ну, как тут не придти в отчаяние, как не писать о мужике, как не спасать его, как от отчаяния не запить! Социал-демократ - пишет и пьет, и пьет, как пишет. А мужик - не читает и пьет, пьет, не читая. Тогда Успенский встает - и вешается, а Помяловский ложится под лавку в трактире - и подыхает, а Гаршин встает - и с перепою бросается через перила...
Черноусый уже вскочил и снял берет, и жестикулировал, как бешеный, - все выпитое подстегивало его и ударяло в голову, все ударяло и ударяло... Декабрист в коверкотовом пальто - и тот бросил своего Герцена, подсел к нам ближе и воздел к оратору мутные сырые глаза.
- И вы смотрите, что получается! Мрак невежества все сгущается, и обнищание растет абсолютно! Вы Маркса читали? Абсолютно! Другими словами, пьют все больше и больше! Пропорционально возрастает отчаяние социал-демократа, тут уже не лафит, не клико, те еще как-то добудились Герцена! А теперь - вся мыслящая Россия, тоскуя о мужике, пьет не просыпаясь! Бей во все колокола, по всему Лондону - никто в России головы не поднимет, все в блевотине и всем тяжело!..
И так - до наших времен! Вплоть до наших времен! Этот круг, этот порочный круг бытия - он душит меня за горло! И стоит мне прочесть хорошую книжку - я никак не могу разобраться, кто отчего пьет: низы, глядя вверх, или верхи, глядя вниз. И я уже не могу, я бросаю книжку. Пью месяц, пью другой, а потом...
- Стоп! - прервал его декабрист. - А разве нельзя не пить? Взять себя в руки - и не пить? Вот тайный советник Гете, например, совсем не пил.
- Не пил? Совсем? - черноусый даже привстал и надел берет. - Не может этого быть!
- А вот и может. Сумел человек взять себя в руки - и ни грамма не пил...
- Вы имеете в виду Иоганна фон Гете?
- Да. Я имею в виду Иоганна фон Гете, который ни грамма не пил.
- Странно... А если б Фридрих Шиллер поднес бы ему?.. Бокал шампанского?..
- Все равно бы не стал. Взял бы себя в руки - и не стал. Сказал бы: не пью ни грамма.
Черноусый поник и затосковал. На глазах у публики рушилась вся его система, такая стройная система, сотканная из пылких и блестящих натяжек. "Помоги ему, Ерофеев, - шепнул я сам себе, - помоги человеку. Ляпни какую-нибудь аллегорию или..."
- Так вы говорите: тайный советник Гете не пил ни грамма? - я повернулся к декабристу. - А почему он не пил, вы знаете? Что его заставляло не пить? Все честные умы пили, а он - не пил? Почему? Вот мы сейчас едем в Петушки, и почему-то везде остановки, кроме Есино. Почему бы им не остановиться и в Есино? Так вот нет же. Проперли без остановки. А все потому, что в Есино нет пассажиров, они все садятся или в Храпунове, или во Фрязеве. Да. Идут от самого Есино до самого Храпунова или до самого Фрязева - и там садятся. Потому что все равно ведь поезд в Есино прочешет без остановки. Вот так поступал и Иоганн фон Гете, старый дурак. Думаете, ему не хотелось выпить? Конечно, хотелось. Так он, чтобы самому не скопытиться, вместо себя заставлял пить всех своих персонажей. Возьмите хоть "Фауста": кто там не пьет? Все пьют. Фауст пьет и молодеет, Зибель пьет и лезет на Фауста, Мефистофель только и делает, что пьет и угощает буршей и поет им "блоху". Вы спросите: для чего это нужно было тайному советнику Гете. Так я вам скажу: а для чего он заставил Вертера пустить себе пулю в лоб? Потому что - есть свидетельство - он сам был на грани самоубийства, но чтоб отделаться от искушения, заставил Вертера сделать это вместо себя. Вы понимаете? Он остался жить, но как бы покончил с собой. И был вполне удовлетворен. Это даже хуже прямого самоубийства. В этом больше трусости и эгоизма, и творческой низости.
Вот так же он и пил, как стрелялся, ваш тайный советник. Мефистофель выпьет, а ему хорошо, старому псу. Фауст добавит - а он, старый хрен, уже лыка не вяжет. Со мною на трассе дядя Коля работал - тот тоже: сам не пьет, боится, что чуть выпьет и сорвется, загудит на неделю, на месяц... А нас - так прямо чуть не принуждал. Разливает нам, крякает за нас, блаженствует, гад, ходит, как обалделый...
Вот так и ваш хваленый Иоганн фон Гете! Шиллер ему подносит, а он отказывается - еще бы! Алкоголик он был, алкаш он был, ваш тайный советник, Иоганн фон Гете! И руки у него как бы тряслись!
- Вот это да... - восторженно разглядывали меня и декабрист, и черноусый. Стройная система была восстановлена, и вместе с ней восстановилось веселье. Декабрист - широким жестом - вытащил из коверкотового пальто бутылку "перцовой" и поставил ее у ног черноусого. Черноусый вынул свою "столичную". Все потирали руки - до странности возбужденно... Мне налили - больше всех. Старому Митричу - тоже налили. Молодому Митричу подали стакан - он радостно прижал его к левому соску правым бедром, и из обеих ноздрей его хлынули слезы...
- Итак, за здоровье тайного советника Иоганна фон Гете?
Фрязево - 61-й километр
- Да. За здоровье тайного советника Иоганна фон Гете.
Я, как только выпил, почувствовал, что пьянею сверх всякой меры и что все остальнные - тоже...
- А... Разрешите задать вам один пустяшный вопрос, - сказал черноусый сквозь зубы и сквозь бутерброд в усах; он опять обращался только ко мне. - разрешите спросить: отчего это в глазах у вас столько грусти?.. Разве можно грустить, имея такие познания! Можно подумать - вы с утра ничего не пили!
Я даже обиделся: "как то есть, ничего! И разве это грусть? Это просто замутненность глаз... Я просто немного поддал..."
- Нет, нет, эта замутненность - от грусти! Вы, как Гете! Вы всем вашим видом опровергаете одну из моих лемм, несколько умозрительную лемму, но все же выросшую из опыта! Вы, как Гете, все опровергаете!..
- Да чем же я опровергаю? Своей замутненностью?
- Именно! Своей замутненностью! Вот послушайте, в чем моя заветная лемма: когда мы вечером пьем, а утром не пьем, какими мы бываем вечером и какими становимся наутро? Я, например, если пью - я весел чертовски, я подвижен и неистов, я места себе не нахожу, да. А наутро? - наутро я не просто невесел, не просто неподвижен, нет. Я ровно настолько же мрачнее самого себя, трезвого себя, насколько веселее обычного был накануне. Если я накануне одержим был эросом, то мое утреннее отвращение в точности равновелико вчерашним грезам. Что я хочу сказать? А вот смотрите:
* * * * * * * * * ---*-------------------*------------------------ * * * * * * * ** * * *
И черноусый изобразил на бумажке такую вот хреновину. И объяснил: горизонтальная линия - это линия обычной трезвости, повседневная линия. Наивысшая точка кривой - момент засыпания, наинизшая - пробуждения с похмелья...
- Видите! Это же голая зеркальность! Глупая, глупая природа, ни о чем она не заботится так рьяно, как о равновесии! Не знаю, нравственна ли эта забота, но она строго геометрична! Смотрите: ведь эта кривая изображает нам не один только жизненный тонус, нет! Она все изображает. Вечером - бесстрашие, даже если и есть причина бояться, бесстрашие и недооценка всех ценностей. Утром - переоценка всех ценностей, переоценка, переходящая в страх, совершенно беспричинный.
Если с вечера, спьяна природа нам "передала", то наутро она столько же и "недодает", с математической точностью. Был у вас вечером позыв к идеалу - пожалуйста, с похмелья его сменит позыв к антиидеалу, а если идеал и остается, то вызывает антипозыв. Вот вам в двух словах моя заветная лемма...
Она - всеобща и к каждому применима. А у вас - все не как у людей, все, как у гете!
Я рассмеялся: "Почему ж она все-таки лемма, если она всеобща?"
И декабрист - тоже рассмеялся: "Коли она всеобща, то почему же лемма?.."
- А потому и лемма! Потому что в расчет не принимает бабу. Человека в чистом виде лемма принимает, а бабу - не принимает! С появлением бабы нарушается всякая зеркальность. Если б баба не была бабой, лемма не была бы леммой. Лемма всеобща, пока нет бабы. Баба есть - и леммы уже нет... В особенности - если баба плохая, а лемма - хорошая...
Враз заговорили все. "Да что такое вообще: лемма?" - "И что такое - плохая баба?" - "Плохих баб нет, только леммы одни бывают плохие..."
- У меня, например, - сказал декабрист, - у меня тридцать баб, и одна чище другой, хоть и усов у меня нет. А у вас, допустим, усы и одна хорошая баба. Все-таки я считаю: тридцать самых плохих баб лучше, чем одна, хоть и самая хорошая...
- Причем тут усы? Разговор о бабе идет, а не об усах!
- Черт знает, что вы городите!.. Все-таки я думаю: одна хорошая стоит всех ваших. Как вы на это смотрите? - черноусый опять поворотился ко мне. - С научной точки зрения, как вы на это смотрите?
Я сказал:
- С научной, конечно, стоит. В Петушках, например, тридцать посудин меняют на полную бутылку "Зверобоя", и если ты принесешь, допустим...
"Как! Тридцать на одну! Почему так много!?" - галдеж возобновился.
- Да иначе кто ж вам обменяет! Тридцать на двенадцать - это 3.60. А "Зверобой" стоит 2.62. Это и дети знают. Отчего Пушкин умер, они еще не знают, а это - уже знают. А все-таки никакой сдачи. 3.60, конечно, хорошо, это лучше, чем 2.62, но все-таки сдачи не берешь, потому что за витриной стоит хорошая баба, а хорошую бабу надо уважить...
- Да чем же она хороша, эта баба за витриной?
- Да тем и хороша, что плохая вообще бы посуду у вас не взяла. А хорошая баба - берет у вас плохую посуду, а взамен дает хорошую. И поэтому надо уважить... Для чего вообще на свете баба?
Все значительно промолчали. Каждый думал свое, или все подумали одно и то же, не знаю.
- А для того, чтоб уважить. Что говорил Максим Горький на острове Капри? "Мерило всякой цивилизации - способ отношения к женщине". Вот и я: прихожу я в петушинский магазин, у меня с собой тридцать пустых посудин. Я говорю: "Хозяюшка! "Зверобою" мне, будьте добры..." и ведь знаю, что чуть ли рупь передаю: 3.60 минус 2.62. Жалко. А она на меня смотрит: давать ему, гаду, сдачи или не давать? А я на нее смотрю: даст она мне, гадина, сдачи или не даст? Вернее, нет, в это мгновение я смотрю не на нее. Я смотрю сквозь нее и вдаль. И что же встает перед моим бессмысленным взором? Остров Капри встает. Растут агавы и тамаринды, а под ними сидит Максим Горький, из-под белых брюк - волосатые ноги. И пальцем мне грозит: "не бери сдачи! Не бери сдачи!" я ему моргаю: мол, жрать будет нечего. "Ну, хорошо, я выпью, а чем я зажирать буду?"
А он: "Ничего, Веня, перетерпишь. А коли хочешь жрать - так не пей". Так и ухожу, без всякой сдачи. Сержусь, конечно; думаю: "Мерило! Цивилизации! Эх, Максим Горький, Максим же ты Горький, сдуру или спьяну сморозил ты такое на своем Капри? Тебе хорошо - ты там будешь жрать свои агавы, а мне чего жрать?.."
Публика смеялась. А внучок верещал: "и-и-и-и, какие агавы, какие хорошие Капри..."
- А плохая баба? - сказал декабрист. - Разве не нужна бывает и плохая баба?
- Конечно, конечно, нужна, - отвечаю я ему. - Хорошему человеку плохая баба иногда прямо необходима бывает. Вот я, например, двенадцать недель тому назад: я был во гробе, я уже четыре года лежал во гробе, так что уже и смердеть перестал. А ей говорят: "Вот - он во гробе. И воскреси, если сможешь". А она подошла ко гробу - вы бы видели, как она подошла!
- Знаем! - сказал декабрист. - "Идет, как пишет. А пишет, как Лева. А Лева пишет хуево".
- Вот-вот! Подошла ко гробу и говорит: "талифа куми". Это, значит, в переводе с древнежидовского: "тебе говорю - встань и ходи". И что ж вы думаете? Встал - и пошел. И вот уже три месяца хожу замутненный...
- Замутненность - от грусти, - повторил черноусый в беретке. - а грусть - от бабы.
- Замутненность - оттого, что поддал, - перебил его декабрист.
- При чем тут "поддал"! А "поддал"-то почему? Потому что, допустим, человек грустит и едет к бабе. Нельзя же ехать к бабе и не пить! - плохая, значит, баба! Да если даже и плохая - все равно надо выпить. Наоборот, чем хуже баба, тем лучше надо поддать!..
- Честное слово! - вскричал декабрист. - Как хорошо, что мы все такие развитые! У нас тут прямо как у Тургенева: все сидят и спорят про любовь... Давайте и я вам что-нибудь расскажу - про исключительную любовь и про то, как бывают необходимы плохие бабы!.. Давайте, как у Тургенева! Пусть каждый чего-нибудь да расскажет...
"Давайте!" - "Давайте, как у Тургенева!" даже старый Митрич, и тот сказал: "Давайте!"
61-й километр - 65-й километр
Первым начал рассказывать декабрист.
- Один приятель был у меня, я его никогда не забуду. Он и всегда-то был какой-то одержимый, а тут не иначе, как бес в него вошел. Он помешался - знаете на ком? На Ольге Эрдели, прославленной советской арфистке. Может быть, Вера Дулова тоже прославленная арфистка. Но он помешался именно на Ольге Эрдели. И ни разу-то он ее в жизни не видел, а только слышал по радио, как она бренчит на арфе, - а вот поди же ты, помешался...
Помешался и лежит. Не работает, не учится, не курит, не пьет, с постели не встает, девушек не любит и в окошко не высовывается... Подай ему Ольгу Эрдели, и весь тут сказ. Наслажусь, мол, арфисткой Ольгой Эрдели и только тогда - воскресюсь: встану с постели, буду работать и учиться, буду пить и курить, и высунусь в окошко. Мы ему говорим:
- Ну зачем тебе именно Эрдели? Возьми хоть Веру Дулову вместо Эрдели. Вера Дулова играет прекрасно!
А он: "Подавитесь вы своей Верой Дуловой! В гробу я видел вашу Веру Дулову! Я с вашей Верой Дуловой и срать рядом не сяду!"
Ну, видим, малый совсем выкипает. Дня через три мы опять к нему подходим.
- Ну как, все Ольгой Эрдели бредишь? Мы нашли лекарство: хочешь, мы завтра приволокем тебе Веру Дулову?
- Конечно, - отвечает, - если вы хотите, чтобы я ее, вашу Веру Дулову, удавил, струной от арфы, - тогда, пожалуйста, волоките. Я ее удавлю.
Ну что делать? Малый совсем вымирает, надо его спасать. Пошел я к Ольге Эрдели, хотел объяснить ей, в чем дело, да так и не решился. Хотел даже и к Вере Дуловой - да нет, думаю, удавит он ее, как незабудку. И иду я по Москве вечером, и грустно мне: они там на арфах сидят и играют, а от малого остались руины и пепел.
А тут мне встречается бабонька, не то чтоб очень старая, но уже пьяная-пьяная. "Р-р-рупь мне дай, - говорит. - дай мне р-р-рупь!" и тут-то меня осенило. Я дал ей рупь и все ей объяснил: она, эта мандавошечка, оказалась понятливее Эрдели, а для пущей убедительности я заставил ее взять с собой балалайку...
И вот - я поволок ее к моему приятелю. Вошли: он все лежит и тоскует. Я ему сначала кинул балалайку, прямо с порога. А потом - швырнул ему в лицо эту Ольгу, я этой Ольгой в него запустил... "Вот она - Эрдели! Не веришь - спроси!"
И наутро смотрю: открылось окошко, он в него высунулся и потихоньку закурил. Потом - потихоньку заработал, заучился, запил... И стал человек как человек. Вот видите!..
- Да где же тут любовь и где Тургенев? - заговорили мы, почти не дав окончить. "Нет, ты давай про любовь! Ты читал Ивана Тургенева? Ну, коли читал, так и расскажи! Про первую любовь расскажи, про Зиночку, про вуаль, и как тебе хлыстом по роже съездили - вот примерно все это и расскажи..."
- Конечно, - прибавил я, - у Ивана Тургенева все это немножко не так, у него все собираются к камину, в цилиндрах, и держат жабо на отлете... Ну, да ладно, у нас и без камина есть чем согреться. А жабо - что нам жабо! Мы уже и без жабо - лыка не вяжем...
- Конечно, конечно!
- Если любить по-тургеневски, это значит: суметь пожертвовать всем ради избранного создания! Суметь сделать то, что невозможно сделать, не любя по-тургеневски! Вот ты, например (мы незаметно переходили на "ты"). Вот ты, декабрист. Ты смог бы у этого приятеля, про которого рассказывал, - смог бы палец у него откусить? Ради любимой женщины?
- Ну зачем палец? Причем тут палец? - застонал декабрист.
- Нет, нет, слушай. А ты мог бы: ночью, тихонько войти в парткабинет, снять штаны и выпить целый флакон чернил, а потом поставить флакон на место, одеть штаны и тихонько вернуться домой? Ради любимой женщины? Смог бы?
- Боже мой! Нет, не смог бы.
- Ну вот то-то...
- А я бы смог! - проговорил вдруг дедушка Митрич. Так неожиданно, что все снова заерзали и запотирали руки. - А я смог бы чего-нибудь рассказать...
- Ты? Рассказать? Да ты, наверное, и не читал совсем Ивана Тургенева!..
- Ну и пусть, что не читал... Мой внучек зато все читал...
- Ну ладно! Ладно! Внучек потом расскажет! Внучеку потом слово дадим. Давай, папаша, валяй, рассказывай про любовь!..
"Представляю, - подумал я, - что это будет за чушь! Что за несусветная чушь!" и я вдруг снова припомнил свою похвальбу в день знакомства с моей царицей: "еще выше нанесу околесицы! Нанесу еще выше!" что ж, пусть рассказывает, этот слезящийся Митрич. Надо чтить, повторяю, потемки чужой души, надо смотреть в них, пусть даже там и нет ничего, пусть там дрянь одна - все равно: смотри и чти, смотри и не плюй...
Дедушка начал рассказывать:
65-й километр - Павлово-Посад
- Председатель у нас был... Лоэнгрин его звали, строгий такой... И весь в чирьях... И каждый вечер на моторной лодке катался. Сядет в лодку и по речке плывет... Плывет и чирья из себя выдавливает...
Из глаз рассказчика вытекала влага, и он был взволнован:
- А покатается он на лодке... Придет к себе в правление, ляжет на пол... Тут уже к нему не подступись - молчит и молчит. А если скажешь ему слово поперек - отвернется он в угол и заплачет... Стоит и плачет, пысает на пол, как маленький...
Дедушка вдруг умолк. Губы его искривились, синий нос его вспыхнул и погас. Он плакал! Плакал, как женщина, охватив руками голову, плечи его так и ходили ходуном, ходили, как волны...
- Ну, и все, что ли, Митрич?
Вагон содрогнулся от хохота. Все смеялись, безобразно и радостно. А внучек даже весь задергался, снизу вверх, чтобы слева направо не прыснуть себе в щиколотку. Черноусый сердился:
- Да где же тут Тургенев? Мы же договорились: как у Ивана Тургенева! А тут черт знает что такое! Какой-то весь в чирьях! Да еще вдобавок " пысает"!
- Да ведь он, наверно, кинокартину пересказывал! - брякнул кто-то со стороны. - Кинокартину " Председатель"!
- Какая там, к черту, кинокартина!..
А я сидел и понимал старого Митрича, понимал его слезы: ему просто все и всех было жалко: жалко председателя за то, что ему дали такую позорную кличку, и стенку, которую он обмочил, и лодку, и чирьи - все жалко. Первая любовь или последняя жалость - какая разница? Бог, умирая на кресте, заповедовал нам жалость, а зубоскальство он нам не заповедовал. Жалость и любовь к миру - едины. Любовь ко всякой персти, ко всякому чреву. И ко плоду всякого чрева - жалость.
- Давай, папаша, - сказал я ему, - давай я угощу тебя, ты заслужил! Ты хорошо рассказал про любовь!.. И все, и все давайте выпьем! За орловского дворянина Ивана Тургенева, гражданина прекрасной Франции!
- Давайте! За орловского дворянина!..
Снова началось то же бульканье и тот же звон, потом опять шелестенье и чмоканье. Этюд до диез минор, сочинение Ференца Листа, исполняется "на бис"...
...
| Страницы: | [0] [1] [2] [3] [4] [5] [6] [7] [8]
|