Обратная связь Главная страница

Раздел ON-LINE >>
Информация о создателях >>
Услуги >>
Заказ >>
Главная страница >>

Алфавитный список  авторов >>
Алфавитный список  произведений >>

Почтовая    рассылка
Анонсы поступлений и новости сайта
Счетчики и каталоги


Информация и отзывы о компаниях
Цены и качество товаров и услуг в РФ


Раздел: On-line
Автор: 

Виктор Гюго

Название: 

"Собор Парижской Богоматери"

Страницы: [0] [1] [2] [3] [4] [5] [6] [7] [8] [9]  [10] [11] [12] [13] [14] [15] [16] [17] [18] [19] [20] [21] [22] [23] [24] [25] [26] [27] [28] [29] [30] [31] [32] [33] [34]

    - И подумать только, что монсеньор архиепископ Реймский посылает это чудовище монсеньору архиепископу Парижа! - воскликнула ла Готьер, сложив набожно руки.
   
   Перевести текст можно разными способами. Можно заказать текст переводчику, а можно использовать онлайн переводчик. Google переводчик с английского на русский или любого другого языка, поможет Вам в считанные минуты перевести любой текст.
   
    - По-моему, - сказала Агнеса ла Герм, - это животное, звереныш, словом, что-то нечестивое, что следует бросить либо в воду, либо в огонь.
    - Надеюсь, что никто не станет его добиваться, - сказала ла Готьер.
    - О боже мой, - сокрушалась Агнеса, - как мне жаль этих бедных кормилиц приюта для подкидышей, там на берегу, в конце улочки, рядом с жилищем монсеньора епископа! Каково-то им будет, когда придется кормить это маленькое чудовище! Я бы предпочла дать грудь вампиру.
    - Как она наивна, эта бедняжка ла Герм, - возразила Жеанна. - Да неужели вы не видите, сестра, что этому маленькому чудовищу по крайней мере четыре года и что ваша грудь кажется ему менее лакомой, чем кусок жаркого.
    Действительно, это маленькое чудовище (иначе именовать его мы и сами затрудняемся) не было новорожденным младенцем. Это была какая-то очень угловатая и очень подвижная масса, втиснутая в холщевый мешок, помеченный инициалами мессира Гильома Шартье, бывшего в то время парижским епископом. Из мешка торчала голова. Голова эта была чрезвычайно безобразна. Заметней всего выделялись копна рыжих волос, один глаз, рот и зубы. Из глаза текли слезы, рот орал, зубы, казалось, жаждали в кого-нибудь вонзиться, а все тело извивалось в мешке к великой потехе все возраставшей кругом толпы.
    Госпожа Алоиза Гонделорье, богатая и знатная женщина, ведшая за руку хорошенькую девочку лет шести и волочившая за собой длинный вуаль, прикрепленный к золотому рогу ее высокого головного убора, проходя мимо яслей, остановилась и с минуту наблюдала за несчастным созданием, а ее очаровательное дитя, Флёр-де-Лис де Гонделорье, разодетая в шелк и бархат, водя хорошеньким пальчиком по прибитой к яслям доске, с трудом разбирала на ней надпись: "Подкидыш".
    - Я думала, что сюда кладут только детей! - проговорила дама, с отвращением отвернувшись.
    И она направилась к двери, бросив в чашу для пожертвований звякнувший среди медных монет серебряный флорин, что вызвало изумление среди бедных сестер общины Этьен-Одри.
    Минуту спустя показался важный и ученый Робер Мистри-коль, королевский протонотариус, державший в одной руке громадный требник и поддерживавший другою свою супругу (урожденную Гильомету ла Мересс), имея таким образом по обеим сторонам своих руководителей, духовного и светского.
    - Подкидыш, - сказал он, взглянув на ясли, - и найденный, вероятно, на берегу Флегетона.
    - У него только один глаз, а другой закрыт бородавкой, - заметила Гильомета.
    - Это не бородавка, - возразил мэтр Робер Мистри-коль, - а яйцо, которое заключает в себе подобного же демона, в котором, в свою очередь, заложено другое маленькое яйцо, содержащее в себе еще одного дьявола, и так далее.
    - А откуда вам это известно? - спросила Гильомета ла Мересс.
    - Я знаю это достоверно,-ответил протонотариуо.
    - Господин протонотариус, - спросила Гошера, - как вы думаете, что предвещает этот лжеподкидыш?
    - Величайшие бедстйия, - ответил Мистриколь.
    - О боже мой! Уж и без того в прошлом году была такая сильная чума, а теперь болтают, будто в Арфле собирается высадиться английское войско! - воскликнула какая-то старуха из толпы.
    - Это может помешать королеве в сентябре приехать в Париж, - подхватила другая, - а торговля и так идет из рук вон плохо.
    - По моему мнению, - воскликнула Жеанна де ла Тарм, - для парижского простонародья было бы гораздо лучше, если бы этого маленького колдуна бросили не в ясли, а на связку хвороста.
    - На великолепную пылающую связку хвороста, - добавила старуха.
    - Это было бы благоразумней, - сказал Мистриколь. К рассуждениям монахинь и сентенциям протонотариуса уже несколько минут прислушивался какой-то молодой священник. У него было суровое лицо, высокий лоб, глубокий взгляд. Он молча отстранил толпу, взглянул на "маленького колдуна" и простер над ним руку. Это было как раз во-время, ибо все ханжи уже облизывались, предвкушая "великолепную пылающую связку хвороста".
    - Я усыновляю этого ребенка, - сказал священник. И, завернув его в свою сутану, он удалился. Присутствующие провожали его недоумевающими взглядами. Минуту
    спустя он исчез за Красными вратами, соединявшими в то
    время Собор с монастырем.
    Когда первое изумление миновало, Жеанна де ла Тарм
    прошептала на ухо Генриетте ла Готьер
    - Ведь я вам давно говорила, сестра, что этот молодой священник, Клод Фролло, - колдун.
   
    II. Клод Фролло
    Действительно, Клод Фролло был личностью незаурядной. По своему происхождению он принадлежал к одной из тех семей среднего круга, которые на непочтительном языке прошлого века именовались либо именитыми горожанами, либо мелкими дворянами. Это семейство унаследовало от братьев Пакле ленное владение Тиршап, сюзереном которого был парижский епископ; двадцать один дом этого поместья был в XIII столетии предметом нескончаемых тяжб в консисторском суде Как владелец этого поместья Клод Фролло был одним из ста сорока феодалов, имевших право на взимание арендной платы в Париже и его предместьях. Благодаря этому много времени спустя его имя значилось в списках, хранящихся в Сен-Мартен де Шан, между владением Танкр-виль, принадлежавшим мэтру Франсуа ле Рец, и владением Турской коллегии
    Клод Фролло с младенческих лет был предназначен родителями для духовного звания. Его научили читать по-латыни и воспитали в нем привычку опускать глаза долу и говорить тихим голосом. Еще ребенком он был заключен отцом в коллеж Торши, в квартале Университета, где он и рос, склонившись над требником и лексиконом. Впрочем, он по природе был грустным, степенным, серьезным ребенком, который прилежно учился и быстро усваивал знания. Он не шумел во время рекреаций, мало интересовался вакханалиями улицы Фуар, не имел понятия о науке dare alapas et capillos laniare* и не принимал никакого участия в мятеже 1463 года, который летописцы внесли в хронику под громким названием "Шестая университетская смута". Он редко дразнил бедных школяров коллежа Монтегю за их cappetes2, по которым они получили свое прозвище, или стипендиатов коллежа Дормана за их тонзуры и трехцветные одеяния из голубого и фиолетового сукна, azurini coloris et bruni*, как сказано в хартии кардинала Четырех корон.
   
    * Давать пощечины и вырывать волосы (лат.)
    * Сутаны или подрясники-длиннополые кафтаны (старо франц.).
   
    Но зато он усердно посещал все большие и малые учебные заведения улицы Сен-Жан-де-Бовэ. Первым школяром, которого, начиная свою лекцию о каноническом праве, аббат Сен-Пьер де Валь видел приросшим к одной из колонн против своей кафедры в школе Сен-Вандрежезиль,-был Клод Фролло, вооруженный роговой чернильницей. Покусывая перо, он что-то писал в лежавшей на его потертых коленях тетради. Зимой для этого ему приходилось предварительно согревать дыханьем пальцы.
    Первым слушателем, которого мессир Миль д'Илье, доктор истории церковных положений, видел прибегающим, запыхавшись, каждый понедельник утром к открытию дверей школы Шеф-Сен-Дени, был все тот же Клод Фролло. Зато в шестнадцать лет юный ученый мог помериться в теологии мистической с любым отцом церкви, в теологии канонической - с любым из членов Собора, а в теологии схоластической - с доктором Сорбонны.
    Покончив с богословием, он принялся изучать церковные положения. Начав со "Свода сентенций", он перешел к "Капитуляриям Карла Великого". Терзаемый жаждой научных познаний, он поглотил одну за другой декреталии Теодора, епископа Гиспальского (Севильского), Бушара, епископа Вормского, Ива, епископа Шартрского, свод Грациана, пополнившего капитулярии Карла Великого, затем сборник Григория IX и "Super specula"*, послание Гонория III.
   
    *"По додобию" (лат.). Папские буллы назывались по их начальным словам.
   
    Он разобрался в этом обширном и смутном периоде возникновения и борьбы гражданского и канонического права, происходившей среди хаоса средних веков, - в периоде, который открывается епископом Теодором в 618 году и заканчивается папой Григорием IX в 1227 году.
    Переварив декреталии, он набросился на медицину и на свободные искусства. Он изучил науку лечебных трав, науку целебных мазей, приобрел основательные сведения по лечению лихорадок, ушибов, ранений и нарывов. Жак д'Эпар охотно выдал бы ему диплом врача, Ришар Геллен - диплом хирурга. С тем же успехом он прошел все ученые степени свободных искусств - лиценциата, магистра и доктора. Он изучил латынь, греческий и древнееврейский - тройную премудрость, мало кому знакомую в те времена. Он был одержим настоящей горячкой приобретать и копить научные богатства. В восемнадцать лет он окончил все четыре факультета. Молодой человек полагал, что в жизни есть лишь одна цель: наука.
    Как раз в это время, а именно в жаркое лето 1466 года, разразилась страшная чума, которая в одном лишь парижском округе унесла около сорока тысяч человек, и в том числе, как говорит Жеан де Труа, "мэтра Арну, королевского астролога, который был весьма добродетелен, мудр и любезен". В Университете распространился слух, что особенно сильное опустошение эпидемия произвела среди жителей улицы Тир-шап. На этой улице в своем ленном владении жили родители Клода Фролло. Сильно встревоженный, юный школяр поспешил в родительский дом. Переступив порог, он застал и мать, и отца уже мертвыми. Они скончались накануне. Его брат, грудной ребенок, был еще жив и, брошенный, плакал в своей колыбели. Это было все, что осталось от его семьи. Он взял младенца на руки и задумчиво вышел из дома. До сих пор он витал в мире науки, теперь он столкнулся с реальной жизнью.
    Эта катастрофа была переворотом в жизни Клода. Оказавшись в девятнадцать лет сиротою и одновременно главой семьи, он почувствовал, как жесток был переход от ученических мечтаний к будничной действительности. И тогда его, проникнутого состраданием, охватила страстная и преданная любовь к ребенку, к своему брату. Для него, который до сих пор любил лишь книги, это человеческое чувство было необычайным и сладостным.
    Эта привязанность развивалась в нем с большой силой:
    для столь девственной души это было нечто вроде первой любви. Разлученный в раннем детстве с родителями, которых он едва знал, зарывшись, словно замуровавшись, в свои книги, обуреваемый сильнее всего жаждой все исследовать и все познать, целиком поглощенный доселе лишь запросами своего ума, обогащаемого наукой, и своим воображением, питаемым чтением книг, бедный школяр не имел времени до этих пор прислушаться к голосу сердца. Младший брат, лишенный отца и матери, это крошечное дитя, так внезапно, словно с неба свалившееся ему на руки, совершенно преобразило его. Он понял, что в мире существует еще что то, кроме научных теорий Сорбонны и стихов Гомера; он понял, что человек нуждается в привязанности, что жизнь, лишенная нежности и любви, не что иное, как неодушевленный визжащий и скрипучий механизм. Но будучи еще в том возрасте, когда одни иллюзии сменяются другими, он вообразил, что в мире существуют лишь кровные, семейные привязанности и что любви к маленькому брату совершенно достаточно, чтобы заполнить человеческое существование.
    Он полюбил маленького Жеана со всей страстностью уже сложившейся глубокой натуры, пламенной и сосредоточенной. Это жалкое, хрупкое существо, прелестное, белокурое, румяное, кудрявое, этот сирота, не имеющий иной опоры, кроме него, тоже сироты, волновало его до глубины души, и, при-выкнув к серьезному мышлению, он с бесконечной нежностью стал размышлять о судьбе Жеана. Он стал думать о нем с такой заботливостью, с таким беспокойством, словно это было нечто очень хрупкое и очень драгоценное; он сделался для ребенка больше, чем братом, - он сделался для него матерью.
    Малютка Жеан лишился матери, будучи еще грудным младенцем. Клод поместил его к кормилице. Кроме владения Тиршап, он унаследовал после смерти отца другое владение-Мулен, сюзереном которого был владелец квадратной башни Жантильи. Это была мельница, стоявшая на холме возле замка Винчестр (Бисетра) неподалеку от Университета. Жена мельника в то время кормила своего здоровенького младенца, и Клод отнес к мельничихе маленького Жеана.
    С той поры, сознавая, что на нем лежит тяжелое бремя, он стал относиться к жизни гораздо серьезнее. Мысль о маленьком брате стала не только его отдохновением, но целью всех его научных занятий. Он решился всецело посвятить себя воспитанию брата, за которого он отвечал перед богом, и навсегда отказался от мысли о жене и ребенке, видя свое личное счастье в счастье и благоденствии брата. Итак, еще сильней прежнего он укрепился мыслью в своем духовном призвании. Его нравственные достоинства, его ученость, его положение вассала парижского епископа широко раскрывали перед ним двери церкви. Двадцати лет он, с особого разрешения папской курии, был назначен священнослужителем Собора Парижской богоматери, где как самый молодой из всех священников он отправлял богослужение в том приделе храма, который называли altare pigrorum* вследствие позднего часа служившейся там обедни.
   
    * Алтарь лентяев (лат.)
   
    Еще глубже погруженный в свои любимые книги, от которых отрывался лишь для того, чтобы на часок пойти на мельницу, он благодаря своей учености и строгости жизни, столь редким в его возрасте, не замедлил снискать уважение и восхищение всего монастыря Из монастыря слава его как ученого распространилась среди народа; впрочем, как это
    часто случалось в те времена, здесь эта слава обернулась в репутацию колдуна.
    Так вот, в это утро на фоминой неделе, только что отслужив обедню в упомянутом приделе "лентяев", находящемся возле входа на хоры, с правой стороны нефа, близ статуи богоматери, и направляясь к себе домой, Клод обратил внимание на группу старух, визжавших вокруг яслей для подкидышей.
    <Он приблизился к жалкому созданию, вызывавшему столько ненависти и угроз. Вид этого уродливого заброшенного существа, мысль о юном брате, который, в случае его смерти, тоже может оказаться брошенным в ясли для подкидышей, - все это нахлынуло разом; огромное чувство жалости захлестнуло его сердце. Он унес подкидыша к себе.
    Вынув ребенка из мешка, он обнаружил, что тот действительно уродец. У бедного маленького чертенка на левом глазу оказалась бородавка, голова глубоко ушла в плечи, позвоночник был изогнут дугой, грудная клетка выпячена, ноги искривлены, но он казался живучим, и хотя трудно было понять, на каком языке он лепетал, однако его крик свидетельствовал о здоровье и силе. Чувство сострадания усилилось в Клоде при виде этого уродства, и в душе он дал себе обет, из любви к брату, воспитать ребенка, с тем чтобы, каковы бы ни были впоследствии прегрешения маленького Жеана, их заранее искупал тот акт милосердия, который был совершен во имя его. Это был как бы надежно помещенный капитал благодеяний, которым он заранее обеспечивал маленького баловня; сумма добрых дел, приготовленная заблаговременно, на случай, когда его брат будет испытывать нужду в этой монете, единственной, которою взималась плата за вход в райские врата.
    Он окрестил своего приемыша и назвал его "Квазимодо"* - то ли в память того дня, когда он нашел его, то ли желая этим именем выразить, насколько несчастное маленькое создание было несовершенным, насколько оно было начерно сделано. Действительно, Квазимодо, кривой, горбатый, кривоногий, был, в полном смысле слова, лишь "почти" человеком.
   
    * "Quasimodo"-называется у католиков первое воскресение после Пасхи, фомино воскрессчае, quasimodo означает по-латыни "как будто бы", "почти"
   
   
    III. Immanis pecoris custos, immanior ipse*
   
    * Пастырь лютого стада, еще лютее пасомых (лат.).
   
    Итак, в 1482 году Квазимодо был уже взрослым. Несколько лет тому назад он стал звоиарел! Собора Парижской богоматери по милости своего приемного отца Клода Фролло, который был назначен жозасским архидьяконом по милости своего сюзерена мессира Луи де Бомона, ставшего в 1472 году, после смерти Гильома Шартье, епископом Парижа по милости своего покровителя Оливье ле Дэна, бывшего уже, по милости божьей, брадобреем Людовика XI.
    Итак, Квазимодо был звонарем в Соборе богоматери.
    С течением времени крепкие узы связали звонаря с Собором. Отрешенный навек от мира тяготевшим над ним двойным несчастьем: темным происхождением и физическим уродством, замкнутый с детства в этот двойной непреодолимый круг, бедняга привык не замечать ничего, что лежало по ту сторону священных стен, приютивших его под своей сенью. По мере того как он рос и развивался, Собор богоматери последовательно служил для него то яйцом, то гнездом, то домом, то родиной, to, наконец, вселенной.
    И несомненно, между этим существом и зданием была какая-то таинственная извечная гармония. Когда, будучи еще совсем крошкой, Квазимодо с мучительными усилиями, вприскочку пробирался под мрачными сводами, он, с его человечьей головой и звериным туловищем, казался пресмыкающимся, естественно возникшим среди сырых и сумрачных плит, на которые тень романских капителей отбрасывала причудливые узоры.
    Позднее, когда он случайно уцепился за веревку колокола и, повиснув на ней, раскачал его, Клоду, его приемному отцу, показалось, будто у ребенка развязался язык и он заговорил.
    Таким образом, мало-помалу развиваясь под сенью Собора, живя и ночуя в нем, почти никогда его не покидая и непрерывно испытывая на себе его таинственное воздействие, он достиг того, что стал на него похож. Квазимодо, если можно так выразиться, врос в здание, превратился в одну из его составных частей. Выступающие углы его тела словно созданы были для того, чтобы вкладываться (да простится нам это сравнение!) в вогнутые углы здания, и он казался не только обитателем Собора, но и необходимой его частью. Можно, почти не преувеличивая, сказать, что он принял форму Собора, подобно тому как улитки принимают форму своей раковины. Собор был его жилищем, его логовом, его оболочкой. Между ним и старинной церковью образовалась глубокая инстинктивная привязанность, некое физическое сродство. Квазимодо прирос к Собору, как черепаха к своему щитку. Шероховатая оболочка здания была его панцырем.
    Бесполезно предупреждать читателя, чтобы он не принимал буквально тех сравнений, к которым мы вынуждены прибегать здесь, чтобы обрисовать это своеобразное, совершенное, непосредственное, почти органическое совокупление человека с храмом. Бесполезно также говорить о том, до какой степени, благодаря этому интимному и длительному сожительству. Квазимодо освоился со всем Собором. Эта обитель была как бы создана для него. Здесь не было глубин, куда бы не проник Квазимодо, не было высот, которых бы он не одолел. Не раз случалось ему взбираться по фасаду Собора, цепляясь лишь за выступы скульптурных украшений. Башни, эти близнецы-великаны, столь высокие, столь угрожающие, столь страшные, по наружным сторонам которых так часто видели его карабкающимся, словно ящерица, скользящим по отвесной стене, - не вызывали в нем ни головокружения, ни страха, ни приступа дурноты. Видя, как они покорны ему, как легко он их преодолевает, можно было подумать, что они им приручены. Постоянно прыгая, лазая, резвясь среди пропастей исполинского Собора, он превратился не то в обезьяну, не то в серну, напоминая детей Калабрии, которые начинают плавать раньше, чем ходить, и совсем малютками играют с морем.
    Не только его тело, но и его дух формировался по подобию Собора. Что представляла собой душа Квазимодо? Каковы были ее особенности? Какую форму приняла она под этой угловатой оболочкой, при этом дикарском образе жизни? Это трудно определить. Квазимодо родился кривым, горбатым, хромым. Много усилия и много терпения потратил Клод Фролло, пока научил его говорить. Но нечто роковое тяготело над несчастным подкидышем. Когда он в четырнадцать лет стал звонарем Собора Парижской богоматери, новая беда довершила его несчастия: от колокольного звона лопнули его барабанные перепонки; он оглох. Единственная дверь, широко распахнутая перед ним природой, внезапно захлопнулась навек. Захлопнувшись, она закрыла доступ единственному лучу радости и света, еще проникавшему в душу Квазимодо. Душа его погрузилась в глубокий мрак. Меланхолия, охватившая несчастного, была столь же неизлечимой и полной, как и его уродство. К тому же глухота сделала его как бы немым. Чтобы не служить причиной постоянных насмешек, он, убедившись в своей глухоте, обрек себя на молчание, которое нарушал лишь наедине с самим собой. Он добровольно вновь сковал свой язык, развязать который стоило таких усилий Клоду Фролло. Когда необходимость принуждала его говорить, язык его поворачивался неуклюже и тяжело, как дверь на ржавых петлях.
    А если бы нам удалось сквозь плотную и грубую кору добраться до души Квазимодо; если бы мы могли измерить все глубины этого аляповато сделанного создания; если бы нам дано было увидеть с помощью факела то, что лежит за непрозрачной его оболочкой, исследовать погруженную во мрак внутренность этого непроницаемого существа, разобраться в темных закоулках и нелепых тупиках и ярким лучом внезапно осветить на дне этой пещеры скованную его душу,--то несомненно мы застали бы ее в какой-нибудь жалкой позе, скрюченную и захиревшую, подобно тем узникам венецианских тюрем, которые доживали до старости, согнувшись в три погибели в слишком узких и слишком коротких каменных ящиках.
    Не вызывает сомнения, что в увечном теле оскудевает и разум. Квазимодо лишь смутно ощущал в себе слепые порывы души, сотворенной по образу и подобию его тела.
    Прежде чем достичь его сознания, внешние впечатления должны были значительно деформироваться. Его мозг представлял собою какую-то особую среду, все проходившие через него мысли выходили оттуда искаженными Его понятия, подвергаясь стольким преломлениям, естественно оказывались противоположными и извращенными.
    Это порождало тысячу оптических обманов, неверных суждений и заблуждений, среди которых бродила его мысль, делая его похожим то на сумасшедшего, то на идиота.
    Первым последствием такого умственного склада было то, что Квазимодо не мог здраво смотреть на вещи. Они не производили на него почти никакого непосредственного впечатления. Внешний мир казался ему гораздо более отдаленным, чем нам.
    Вторым последствием этого несчастья была его злобность.
    Действительно, он был злобен, потому что был дик; он был дик, потому что был безобразен. В его природе, как и в любой иной, была своя логика.
    Его столь непомерно развившаяся физическая сила являлась еще одной из причин его злобы. Malus puer robustus*,- говорит Гоббс.
   
    * Сильный юноша зол (лат.)
   
    Впрочем, следует отдать ему справедливость: его злоба, надо думать, не была врожденной. С первых же своих шагов среди людей он почувствовал себя, - а затем ясно осознал,-оплеванным, заклейменным, отверженным. Человеческая речь была для него либо издевкой, либо проклятием. Подрастая, он встречал вокруг себя лишь ненависть, - и сам проникся ею. Вызывая к себе всеобщее озлобление, он поднял оружие, которым был ранен.
    Лишь с крайней неохотой он обращал свой взор на людей. Ему вполне достаточно было Собора, населенного мраморными статуями королей, святых, епископов, которые по крайней мере не смеялись ему в лицо и смотрели на него спокойным и благожелательным взглядом. Статуи чудовищ и демонов тоже не питали к нему ненависти - он слишком был похож на них Насмешка их относилась скорее к прочим людям. Святые были его друзьями и благословляли его; чудовища также были его друзьями и охраняли его. Он подолгу изливал перед ними свою душу. Сидя на корточках перед какой-нибудь статуей, он часами беседовал с ней. Если в это время кто-нибудь входил в храм, Квазимодо убегал, как любовник, застигнутый за серенадой.
    Собор заменял ему не только людей, но и вселенную, всю природу. Он не представлял себе иных цветущих изгородей, кроме никогда не блекнущих витражей, иной прохлады, кроме тени каменной, отягощенной птицами листвы, распускающейся в кущах саксонских капителей, иных гор, кроме исполинских башен Собора, иного океана, кроме Парижа, бурлившего у их подножия.
    Но что он любил всего пламенней в своем родном Соборе, что пробуждало его душу, что порой заставляло ее расправлять свои жалкие крылья, столь беспомощно сложенные в тесной ее пещере, что порой делало его счастливым, - это колокола. Он любил их, ласкал их, говорил с ними, понимал их. Он был нежен со всеми ними, начиная от самых маленьких колоколов средней стрельчатой башенки до самого большого колокола портала. Средняя колоколенка и две боковых башни были для него, словно три громадные клетки, в которых вскормленные им птицы заливались лишь для него. А ведь это были те самые колокола, которые сделали его глухим; но ведь и мать часто сильнее любит именно то дитя, которое заставило ее больше страдать.
    Звон колоколов был единственным голосом, доступным его слуху. Сильнее всего он любил большой колокол, среди шумливой этой семьи, носившейся вокруг него в дни больших празднеств, он отличал его особо. Этот колокол носил имя "Мария". Он висел особняком в клетке южной башни, со своей сестрой "Жакелиной", колоколом меньших размеров, заключенным в более тесную клетку. "Жакелина" была так названа в честь супруги Жеана Монтегю, пожертвовавшего этот колокол Собору, что, однако, не помешало жертвователю позже красоваться обезглавленным на Монфоконе. Во второй башне висели шесть других колоколов, и, наконец, шесть самых маленьких ютились в звоннице средней башенки, вместе с деревянным колоколом, которым пользовались лишь на страстной неделе, с полудня чистого четверга и до заутрени христова воскресенья. Итак, Квазимодо имел в своем гареме пятнадцать колоколов, но фавориткой его была толстая "Мария".
    Трудно вообразить себе восторг, испытываемый им в дни большого благовеста. Лишь только архидьякон отпускал его, сказав "иди", он быстрее, чем иной, спускался, взлетал по винтовой лестнице. Запыхавшись, вступал он в воздушное помещение большого колокола. С минуту он благоговейно и любовно созерцал колокол, затем начинал что-то ему шептать; он оглаживал его, словно доброго коня, которому предстояла трудная дорога; он уже заранее жалел его за предстоящие ему испытания. После этих первых ласк он кричал своим помощникам, находившимся в нижнем ярусе, чтобы они начинали. Те повисали на канатах, ворот скрипел, и исполинская медная капсюля начинала медленно раскачиваться. Квазимодо, трепеща, следил за ней глазами.
    Первый удар медного языка о внутренние стенки колокола сотрясал балки, на которых он висел. Квазимодо вибрировал вместе с колоколом. "Давай!" - вскрикивал он, разражаясь бессмысленным смехом. Колокол раскачивался все быстрее, и по мере того как описываемый им угол размаха увеличивался, глаз Квазимодо, воспламеняясь и сверкая фосфорическим блеском, раскрывался все шире и шире.
    Наконец начинался большой благовест: вся башня дрожала; балки, водосточные желоба, каменные плиты - все, начиная от свай фундамента и до увенчивающих башню трилистников, гудело одновременно. Квазимодо кипел, как в котле. Он метался взад и вперед, вместе с башней, он дрожал с головы до пят. Разнузданный, яростный колокол поочередно разверзал то над одним просветом башни, то над другим свою бронзовую пасть, откуда вырывалось дыхание бури, разносившейся на четыре лье окрест. Квазимодо становился перед этой отверстой пастью и, следуя движениям колокола, то приседал на корточки, то вставал во весь рост; он вдыхал этот сокрушающий смерч, глядя поочередно то на площадь с кишащей под ним на глубине двухсот футов толпой, то на исполинский медный язык, ревевший ему в уши. Это была единственная речь, доступная его слуху, единственный звук, нарушавший безмолвие вселенной. И он нежился, словно птица на солнце. И вдруг неистовство колокола передавалось и ему; его глаз приобретал странное выражение: как паук, подстерегающий муху. Квазимодо поджидал колокол и, при его приближении, стремглав бросался на него. И тогда, повиснув над бездной, следуя за колоколом в страшном его размахе, он схватывал медное чудовище за ушки, плотно сжимал его коленями, пришпоривал ударами пяток и всем усилием, всей тяжестью своего тела увеличивал бешенство трезвона. Вся башня сотрясалась, а он кричал и скрежетал зубами, рыжие его волосы вставали дыбом, грудь пыхтела, как кузнечные мехи, глаз метал пламя; чудовищный колокол ржал, задыхаясь под ним.
    И вот это уже не колокол Собора богоматери, не Квазимодо, - это бред, вихрь, буря; безумие, оседлавшее звук; дух, вцепившийся в летающий круп; невиданный кентавр, получеловек, полуколокол; какой-то ужасный Астольф, уносимый чудовищным крылатым конем из ожившей бронзы.
    Присутствие этого необычайного существа наполняло весь собор каким-то дыханием жизни. Казалось, он излучал (если верить словам суеверной толпы) какую-то таинственную силу, оживлявшую все камни Собора богоматери и заставлявшую трепетать глубокие недра древнего храма. Людям достаточно было узнать о его присутствии в Соборе, как им уже мнилось, что все бесчисленные статуи галерей и порталов начинают оживать и двигаться. Казалось, что Собор - покорное, послушное его власти существо, ждавшее лишь его приказаний, чтобы возвысить свой мощный голос; он был одержим, насыщен Квазимодо, словно духом-покровителем. Казалось, что Квазимодо вливал жизнь в это необъятное здание. Он был вездесущ. Как бы размножившись, он одновременно присутствовал в каждой точке Собора.
    Люди, ужасаясь, видели, как странный карлик карабкается по самому верху башен, извивается, ползает на четвереньках, повисает над пропастью, перепрыгивает с выступа на выступ и обшаривает недра какой-нибудь каменной горгоны, - это Квазимодо, разоряющий вороньи гнезда. В укромном углу Собора люди наталкивались на какое-то подобие ожившей химеры, насупившейся и скорчившейся, - это Квазимодо, погруженный в размышления. То обнаруживали под колоколом чудовищную голову и мешок уродливых членов, остервенело раскачивающийся на конце веревки, - это Квазимодо, который звонит к вечерне или к Angelus*. Нередко замечали по ночам отвратительное существо, бродившее по хрупкой кружевной балюстраде, венчавшей башни и окаймлявшей окружность свода над хорами,-это опять был горбун Собора богоматери.
   
    * "Ангел" (лат.) - название вечерни у католиков, по начальному слову молитвы.
   
    И в эти минуты (так по крайней мере уверяли соседки) Cобор принимал какой-то фантастический, сверхъестественный, ужасный вид: там и здесь раскрывались глаза и пасти, слышен был лай каменных псов, шипенье сказочных змей и каменных драконов, которые денно и нощно с вытянутыми шеями и разверстыми зевами сторожили громадный Собор. А в ночь под Рождество, когда большой колокол хрипел от усталости, призывая верующих на полуночное бдение, сумрачный фасад Собора принимал такой вид, что главные врата можно было принять за пасть, пожирающую толпу, а розетку - за око, взирающее на нее. И все это исходило от Квазимодо. В Египте его почитали бы за божество этого храма;
...
Страницы: [0] [1] [2] [3] [4] [5] [6] [7] [8] [9]  [10] [11] [12] [13] [14] [15] [16] [17] [18] [19] [20] [21] [22] [23] [24] [25] [26] [27] [28] [29] [30] [31] [32] [33] [34]

Обратная связь Главная страница

Copyright © 2010.
ЗАО АСУ-Импульс.

Пишите нам по адресу : info@e-kniga.ru